Он обращался к самому себе словами, напитанными едкой горечью: Литтлфорд говорил, будто ты удачливый глупец. Ты поверил в то, что правдой является первое, но теперь осталось лишь второе! А ты даже не можешь принять проигрыша, как он, не моргнув глазом. Устраиваешь жалкий цирк перед своими людьми! Паяц! Паяц с Гамлетом на языке! Успокойся, соберись, хватит скулить!
Постепенно Бенджамен успокаивался. Пришел Хуан с подносом, полным еды. Он взял его из рук мальчишки и открыл дверь в чулан. Стоя на пороге, сказал:
— Вставайте, отче, пойдем ко мне.
Батхерст, не говоря ни слова, ждал, пока монах закончит есть, всматриваясь в его лицо с таким любопытством, словно увидал его впервые. Филиппин едва нарушил содержимое тарелок, вытер лоб и губы салфеткой, и с тем же невозмутимым спокойствием, с каким-то пугающим в его ситуации расположением духа поудобнее уселся и ждал. Бенджамен приготовил несколько вопросов, но сейчас, когда их следовало задать, они куда-то пропали, и потому он лишь сказал:
— Ты выиграл, монах.
— Не я, сын мой, выиграла справедливость, являющаяся служанкой Провидения. Я же был обычным предметом, орудием этой служанки.
— Врешь! Ты был орудием французов. С каких это пор Франция означает справедливость?
Монах не отвечал. Бенджамен подошел поближе и спросил:
— Ты не боишься смерти?
— А с чего бы мне ее бояться? Рождения я тоже не боялся. Почему человек должен бояться приговора Спасителя?
— Ну да! Ты мечтаешь стать мучеником! — съязвил Батхерст.
— Нет, сын мой, во мне нет столько гордыни.
— Кто нас предал? Ты?
— Я.
— Зачем ты это сделал?
— Чтобы не предать самого себя.
Бенджамену вспомнились слова Юзефа: «… иногда необходимо совершить малое предательство, чтобы спастись от большего». Он спросил:
— Ты имел в виду Польшу, которой французы, якобы, несут свободу? Те самые, которые обгадили ваш монастырь? Ты же сам говорил, что это плохие люди. Сам сказал: армия сатаны…
— То были не французы, сын мой, а баварцы. Но дело даже не в том. Плохих людей много, я и сам не из хороших. Гораздо хуже те, которые желают убивать невинных младенцев ради собственной выгоды. Человек, который нанял меня для сотрудничества с вами, угрожал убить мою племянницу, если я не стану вас слушать. Так как же я мог быть вам верен?
Бенджамен с ненавистью подумал о глупости Кэстлри и д'Антрагю.
— С какого времени ты играл против нас? — спросил он. — С момента моего прибытия в монастырь?…
— Намного раньше, сын мой.
— И за сколько же тебя купили французы?
— Никто меня не покупал. Я сам пришел к ним и позволил использовать против вас.
— Ага, вот почему ты спас меня в Гостыне, я был вам нужен. Но, ради Бога, почему? Ведь я был в ваших руках, меня арестовали.
Монах лишь развел руками, свидетельствуя собственное неведение.
— Это не мои дела, сын мой, но, возможно, все объяснит письмо, которое передали для тебя.
— Письмо? От кого?
— От господина Шульмайстера. Он просил передать его до того, как ты меня убьешь.
Ошеломленный этими словами, Батхерст, бессознательно, повторил последнюю фразу:
— До того, как я тебя убью… Где это письмо?
— Здесь, оно зашито в воротнике сорочки.
Воротник распороли ножом для разделки мяса, и Бенджамен развернул листок, плотно заполненный мелкими, старательно написанными строчками. Часть букв размыла влага, скорее всего, когда на воротник попал снег, но все можно было прочитать без особого труда:
«Приветствую тебя, англичанин. Не знаю твоего имени, но мне известна раса, которую ты представляешь, поскольку я сам принадлежу к ней. И это позволяет мне обращаться к тебе на «ты». Мы уже виделись. Помнишь то утро, когда ты возвратился из Гостыня? Мы разминулись во дворе, на мне была меховая шуба и смешная польская шапка, спасающая от мороза.