— Прошу любить и жаловать: мощность шесть кошачьих сил.
Игорь вежливо поинтересовался у меня:
— Теперь дошло, что к чему?
Я смолчал: в палате и без того установилась достаточно веселая атмосфера. Мне вот только от этого веселей не стало.
Через минуту шесть кошек Пятковского яростно терзали мою челюсть, а сам он, перекрывая шум машины, рассказывал:
— …И вот какая обида приключилась с моей, понимаете ли, Пломбой: сама из себя еще собака всех статей, нюх преотличный, а вот зрение… Из-за этого нервозность появилась, поиск совсем не тот стал. И смастерил я тогда Пломбе очки…
— Это собаке-то очки? — спросил, давясь от смеха, кто-то из ребят.
— Совершенно верно, собаке… Не закрывайте, деточка, рот, вы мне мешаете работать!.. Смастерил очки и как только надел, сразу все к ней вернулось: и уверенность, и резвость, и настойчивость в поиске. Словом, стала прежней Пломбой…
— И по лесу бегала в очках?
— И по лесу в очках. Свалятся, бывало, она схватит в зубы — и ко мне: поухаживай, дескать, хозяин, водвори на место… Много разных происшествий из-за этих очков случалось. Один раз зимой… Деточка, зачем вы толкаете под сверло язык?.. Зимой один раз бродим с нею по лесу, вдруг как кинется к какому-то пню, а очки р-раз — и в сугроб. Думаю, сейчас вернется… Сплюньте!.. Вернется, отыщет, принесет мне, чтобы надел, а она даже головы в ту сторону не повернула — делает стойку. Особую стойку: не на рябчика или там на тетерку, а — на зверя…
Александр Павлович выключил бормашину, сунул мне в руки хоботок со сверлом и опустился возле кровати на четвереньки — показать, чем отличается стойка на рябчика от стойки на зверя.
Ребята перестали сдерживаться, я тоже не мог удержаться от смеха, хотя он и походил на смех сквозь слезы.
Серьезными остались лишь двое — сам доктор и мама-Лида. Девушка подала ему ватку, смоченную в спирте, и, поднявшись с пола, Александр Павлович стал обтирать руки, чтобы вновь приняться за мой зуб.
Стал обтирать ваткой руки, и в это мгновение внезапный чих сотряс его тело: как ни часто моют у нас полы, пыль все равно имеется. Старик машинально прижал ладонь с ваткой к носу, а когда отнял, обнаружилось, что ватка почернела, а кончик правого уса сделался… таким же сивым, как чуть поредевшая шевелюра.
Смеяться было вроде неловко, лица у ребят напряглись.
Только мама-Лида осталась невозмутимой.
— Усы, — сказала шефу и достала из кармана зеркальце.
Доктор нимало не смутился.
— Все правильно, — воскликнул, выбрасывая в плевательницу ватку, — это вам не что-нибудь, а спиритус вини ректификата!
Протянул сестре зеркальце, усмехнулся:
— Ничего, вернусь в кабинет, восстановлю, тушь пока в запасе имеется.
Я с внутренним содроганием возвратил ему хоботок бормашины.
— А что же Пломба, так и не нашла свои очки? — напомнил Игорь.
— После-то нашла, конечно, но в этот момент, когда она перед пнем стойку сделала, я ужас как расстроился: не только, выходит, зрения, но и нюха лишилась собака, если на пни кидаться стала… Но тут вдруг Пломба как взлает, как взлает, пень тот (глазам не верю!) вскакивает — и ходу…
— Ну, Сан-Палыч, такого даже Мюнхаузен не придумывал.
— Мюнхаузен ни при чем: пень оказался… медведем. И сидел он — где бы вы думали? — в муравейнике! Видно, с осени кто-то потревожил из берлоги, косолапый набрел на муравейник, решил полакомиться, присел да и заснул прямо на куче…
Так состоялось мое знакомство с доктором Пятковским, медсестрой мамой-Лидой и «шестью кошачьими силами».
Скоро я понял, что никто в госпитале не принимает Александра Павловича всерьез. Я говорю — никто, имея в виду нашу братию, ранбольных, как именовались мы на языке военного времени. В отношениях с остальными врачами у нас неизменно соблюдалась известная дистанция, близкая к той, какая существует между подчиненными и начальством. С Пятковским же, хотя он годился большинству из нас в отцы, все чувствовали себя как бы на равных и порой даже позволяли себе чуточку подтрунить.
Возможно, причина крылась в том, что Пятковский не являлся в наших глазах врачом «основного профиля» — к таковым мы относили прежде всего хирургов, а затем невропатологов и терапевтов, — а возможно, виной тому были охотничьи рассказы старика, без которых не обходился ни один визит в госпитальные палаты.
И еще, наверное, шахматы: он не просто любил эту игру, но прямо-таки болел шахматами и мог сразиться с кем угодно, когда угодно (исключая, само собой, рабочее время) и где угодно.
Страстная увлеченность Александра Павловича охотой и шахматами воспринималась нами как своего рода чудачество, а на чудаков, в соответствии с тогдашним разумением, мы поглядывали чуть-чуть сверху вниз.