— У Петьки-то уже пятый родился, — сообщил Иван. — Строгает! — Иван, прикусив язык, оглянулся на сноху и племянника. Но Сережка, привалившись к матери, спал, дремала и Валентина, прислонив голову к спинке сиденья. Алела щеками и губами, на бело-матовой шее едва заметно билась невидимая жилка. Это Иван уже в зеркальце разглядел, бесхитростно по-мужицки восхитившись: «Вот это роза-краса!»
— Строгает-клепает, говоришь, всех старших обогнал, — обрадовался чему-то Михаил. — Давно ли: «Блатка-а, застегни мне станы», — передразнил младшего брата. — Сам-то еще не слез с трактора?
— Нет. Чего слезать? Техника теперь удобная. Заработки... Это же не те железяки, что при твоем времени были...
И замолкли. Оба остро и задумчиво глядели вперед, будто не в пустынную проселочную даль, а в свое далекое детство.
Родная проселочная дорога! На тебя, самую первую дорогу в жизни, испокон веков выбегали за поскотину русские дети. Приставив козырьками ладошки к глазам, глядели, замерев, в твои далекие извивы, в такие далекие, что даже вечно недоступные, лежащие у горизонта облака были ближе и понятней. А в бесхитростных глазах такой неизъяснимый восторг, а в сердцах такая зовущая печаль, что уже никогда-никогда не опустошатся их глаза и сердца от этого восторга и зова! Не оттого ли, родная проселочная дорога, повзрослев, так далеко уходили по тебе они в мир, что смертельно трудно им было возвращаться к твоему истоку? А то и вовсе не возвращались, рассыпали за горами-долами свои белые кости, ни разу не упрекнув тебя за то, что ты заразила их неуемной тоской по пространству. Не с тебя ли, проселочная дорога, твои дети вывели великую страну на великие пути? Помнит ли твоя пыль тепло их босых ног? Ты все та же, и земля, по которой ты пролегла, все та же, и облака, и деревья, и трава, только мы уже давно-давно не те. И то ли ветер тугой слезу выбивает, то ли печаль по невозвратному. Годы скатились, что бусы с ожерелка, и уже меньшая часть их осталась. Ты будешь, а нас не будет. И уже иные дети не выбегут на тебя с зовущей мечтой. Зачем мечтать, если даль доступна? Для них совсем иные будут дороги и иные дали, такие дали, о каких мы и мечтать не могли.
Михаил вздохнул и поглядел на брата, и у того, похоже, думы были такие же, и он тоже вздохнул.
— Да вот... Вроде как и не жили.
— Поживем еще, чего ты?
— Поживем.
— Пораспахали степь, всю засеяли. Не степь, а сплошные поля.
— Да, мало чего не тронули. Григорий коров пасет по болотистым лощинам.
— Так и не уговорили стариков переезжать к вам?
— Не-ет, — усмехнулся Иван. — Мать говорит: на чужой стороне умирать не хочу. Девять километров — чужая сторона. Вот как!
— Ну а другие?
— Чего другие? Другие на центральную переехали. Там же ванна, горячая вода и вообще удобства. Здесь остались только старики, нашим ровесники.
— Перевезли бы дома для них. Разобрал, собрал — долго ли?
— Недолго, да по плану нельзя. Городской тип. Приедешь, сам увидишь. Там директором — ты его не знаешь, — а фамилия тебе известная... племянник того, нашего Цимбаленко...
Братья опять надолго замолчали.
— Ну, вот и заживем теперь все в сборе, — наконец проговорил Иван с душевной наполненностью в голосе. — А то оторвался в такую даль! Да еще эти шахты... Пошли они!..
— Не «пошли». Она, шахта, в свое время и тебе пригодилась... — напомнил Михаил. Потом спросил: — Чего это ты вроде как пасмурный?
— Вовремя приехали. Мы же тебе телеграмму хотели давать.
— Случилось что?.. Не тяни душу! — Михаил дернул Ивана за руку. Иван выправил руль.
— Мать у нас плоха... В больнице.
Михаил понял: пришла беда.
— Почему не сообщали? — спросил он обессиленно.
— Да ты ведь знал, желудок у нее побаливал, а тут — хлоп... В Чистоозерной лежит. У нас сейчас больница лучшая в районе.
Михаил оглянулся на жену с сыном, те по-прежнему спали.
Чумаковка вывернулась из-за холмика, деревня как деревня, если со стороны посмотреть. Даже не верилось, что обезлюдела.
В ограде их встретил отец с Петром. Петр ворота распахнул, а отец с крылечка сходит с горькой радостью на лице.
Михаил из машины выскочил к нему, притянул к себе за плечи, а сердце так и зашлось. Почувствовал, обнимая, как тот состарился: спина и плечи сузились, кости рабочие выперли наружу, как обкатанные голыши.
— Ну, здравствуй, папа... — только и хватило воздуху выдавить эти слова.
— Мать у нас плохая, совсем плохая мать, — сказал отец, отстраняясь и пряча лицо за широченную коричневую ладонь, и Михаил по этим словам, по жесту понял, что горе отца неизмеримо больней, чем его, сыновнее, горе.