Выбрать главу

Разве мог кто из детей сам до долгожданного обеда снять с высокой полки булку да отломить себе краюху? Хлеб могли взять только мать с отцом. Когда хлеб «сидел» в печи, на печь залазить не разрешалось. «Ма-ам, отломи папушки». Хлеб называли «папушкой», «папой», значит — отцом, а для Михаила хлеб начался с матери. Вот она останавливает прялку, достает с полки буханку и отламывает всем. А сама крошки в рот не возьмет — не дело хлеб до обеда есть, — прядет да с такой доброй лаской на детей поглядывает, столько тихого счастья в ее глазах, потому что дети хлеб едят и хлеба в доме вволю.

В сорок четвертом году председатель колхоза Филипп Маркелович Расторгуев, кособокий старикашка, которого когда-то изуродовал бык, вручил четырнадцатилетнему Михаилу литовку. Косить — дело не страшное, бывало, и двенадцатилетние дети косили, но мать тогда побледнела и взмолилась:

— Филипп Маркелыч, пожалей, парнишку! Пожалей, не ставь на косьбу. Пропадет, не живя века.

— Не могу, Марья, — прятал целый глаз Филипп. — Не могу... — тянул он, сам жалуясь голосом.

— Ну, хоть норму сбавь, — пугалась мать. — Мыслимо ли, полгектара!

— Не могу-у.

Кто косил, тому понятно, что такое скосить полгектара, а кто не косил, тому не дай бог испытать это на себе. Тот кольцовский удалец-косарь, у которого раззуживалось плечо да размахивалась рука, бросил бы свою косу и век бы ее в руки не взял, если бы хоть один день покосил с бабами из деревни Чумаковки летом сорок четвертого года.

Михаил всю жизнь помнит острую боль в боках от бесконечного разворота тела — такую боль, будто ребра под кожей одно с другим сцепились и терлись. К полудню у него мутилось в глазах, качалась земля, и он падал лицом в колючий прокос. Приходил в себя оттого, что мать обливала его лицо и голову водой. Увидев ее страдающие глаза, распущенные потные волосы, заплакал от бессилия и жалости к ней.

— Мама, я не скошу нормы. Я не могу встать,

— Я выкошу, сынок, я выкошу.

Он будто сквозь сон слышал поспешное «вшсс, вшсс, вшсс», постепенно этот звук удалялся, глохнул, тогда Михаил поднимался на четвереньки и меж крупных былок морковника глядел на мать, которая копошилась в конце прокоса маленькой серой бабочкой, и странно было думать о том что она, такая маленькая, сможет свалить этот невообразимый лес трав. Опираясь на косье, он поднимался, ждал когда перестанет кружиться перед глазами трава, и, утвердившись расставленными ногами, запускал косу в трескучую от знойного полдня траву. Долго ли, коротко ли махал косой, все больше сужая «ручку» и оставляя огрехи. Опять все начинало видеться, как через мутную воду земля поднималась наклоном, словно намереваясь сбросить его с себя в бездну неба. «Вшсс, вшсс» — мать косила и косила.

Солнце утягивало жар за собой на запад. Заря златоперая полыхала вполнеба. А мать все косила и косила. А когда расплылись по степи прозрачные комариные сумерки, тогда приходили со своих делянок женщины. Они молча заходили прокосы на его с матерью деляне и терпеливо, упорно уже не косили, а добивали, дорывали затупевшими косами его, Мишки Свешнева, норму, чтобы уже при светлых звездах торопиться домой. Часа через три — опять в степь.

Мать закостенела вся, как березовое косье. Обтрепанная юбка болталась на ней занавеской, заплеталась в тонких ногах. В провалистых больших глазах — упорство и какое-то смиренное безразличие. Она уже не стала подходить к свалившемуся Михаилу. Он лежит, а она косит и косит. А он начал маяться животом.

Приезжал Филипп Расторгуев, боком сваливался с ходка и волок свое кособокое тело по валкам, точно подбитая куропатка. Брал у Михаила косу и махал ею широко, заграбисто-близкими к земле длинными руками. Накосившись вволю, отдавал Михаилу косу с обязательным наказом:

— Плечами води, а не руками. В плечах сила. А на траву вроде бы как серчай.

Расторгуев боком, по-петушиному глядел на вихляющие шаги Михаила, на его тонкие, будто хворостинки, ноги, на закоробившиеся сзади штаны, говорил:

— Ты, Марька, поглядывай за ним. В случае чего… это...

— Уходи, шишига! Уходи, а то... — говорила мать звенящим голосом.

Расторгуев, взобравшись на ходок, кричал виновато, тыча в воздух кулаком:

— Ну, а там-то не гибнут, что ли?

А однажды Михаил не поднялся. Мать косила до сумерек. Пришли женщины, ссадив две косы и опутав косья платками, соорудили носилки и помогли матери унести его домой.

Мать оставляла ему на день три отвара: из душицы, бессмертника и кровохлебки. Он пил отвар, а поправлялся плохо.

Время от времени заходил Расторгуев, наваливался руками на деревянный шишак кровати, видно, тяжело было носить калеченое тело, и спрашивал: