Выбрать главу

Валентине письмо не показал — опять беситься начнет. А сам задумался: «Все здесь ушло в даль невозвратную, и весь я там, как Черняев говорил. Вот и не хватает силы у крестьянской крови удержать, хоть и держит. Видно, еще один разбег делать надо: рвануться и — навсегда. Не поздно. Поздно будет после смерти, а уж дети как раз пойдут одним путем, без срывов».

А о стариках-чумаковцах еще в начале зимы догадался написать письмо в областную газету, просил, чтоб прислали корреспондента в Чумаковку.

Корреспондент приехал, когда на чумаковских почерневших от старости скворечнях запели скворцы. Цимбаленко сам возил его в Чумаковку, потом показывал новый дом, в котором уже начали внутреннюю отделку.

Заметку, правда, в газете быстро напечатали, в ней сообщалось, что в таком-то совхозе такого-то района «еще восемь пенсионеров в ближайшие дни справят новоселье в благоустроенных квартирах».

На родительское воскресенье утро пало пасмурное, глухое: стоял редкий туман-плакун, просеивал через себя студеную липкую изморось на черные дома и плетни, на разбухший чернозем огородов. Где-то за сараем сырыми, надорванными весенней радостью голосами каркали вороны; под шиферной застрехой мягко чулюкали воробьи, словно с крыши в кадушку катилась вода.

У Михаила горела, ныла в сросте давнего перелома нога, и он возился, искал ей прохладу.

— Спи. Чего возишься-то, — сердилась Валентина через вязкое просонье и снова проваливалась в забытье. Лицо ее мертвенно покоилось, залитое тяжелым румянцем от лишнего сна.

Отец надолго уходил во двор, возвращался, занося с собой в сухое тепло дома сырой, сладковатый и какой-то новый запах оттаявшей земли и навоза.

— Не приедут ребята, — говорил он глухо, вроде для себя, зная, что Михаил не спит. — Куда по такой слякоти!

— Ранний гость до обеда. — Михаил поднялся и вышел в переднюю. — Туман к погоде. Глядишь, к обеду разгуляется.

— Да, оно так. Весенняя грязь усушиста, — соглашался отец. — Весной ведро воды, а ложка грязи.

Сидели за старым столом с ножками-крестовинами, глядели на сирень, обвешанную крупными светлыми каплями воды.

— Я, папа, домой поеду, — сказал Михаил. — Сережка отучится, и поедем. — Михаил исподлобья покосился на отца, но тот будто и не слышал его, не пошевельнулся, ни слова не проронил ответного. — Ты, теперь уж ясно, к осени переедешь в Чистоозерную, — продолжал Михаил. — Будешь пенсионерить потихоньку около внучат. Вам, старикам, все равно от Чистоозерной никуда не деться, не то что мне. Погостил, и хватит. Загостился уже. Ты уж прости, папа...

— Чего «прости». Не вижу я, что ли? С какими мыслями живешь? Поезжай. Мне ведь лучше, если тебе лучше станет. А Чумаковка что человек: умерла — жалей не жалей, все равно не вернешь, — махнул отец рукой.

Михаил глядел на отца, под недельной сивой щетиной которого глинисто желтела дряблая кожа, глаза ввалились в натянутых землистых веках, и трудно было ему, Михаилу, дышать через сжатую болью душу.

— А ее уж и жалеть некому, Чумаковку, — продолжал отец, собрав в легкие воздух и выталкивая его из себя поддавками, отчего одно слово у него выходило криком, другое — сипом. — Ребятам она уже не нужна, а на нас и глядеть нечего — свое отжили.

— Куда это ты ехать собрался? — Валентина шагнула из горницы, тяжелая и ленивая со сна. — Собрался, а мне ни гугу. — Она заглянула в умывальник. — Воды бы принес, — сказала, задавливая зевок. Своим присутствием, своими ленивыми словами через зевоту Валентина как бы трогала походя живые раны отца и сына.

— Нога у меня болит, сходи сама за водой, — попросил Михаил. — Да оденься — холодина же.

Не оделась. Ушла в халатике без пуговиц, под пояском.

— Бил когда? — спросил отец, улыбаясь глазами.

— Нет, — покачал Михаил головой. — А может, и надо бы иной раз.

Часам к десяти вдруг дунул ветер, собрал и унес всю взвешенную мокреть. Стало голо, солнечно и ветрено. Ветер с тугим шумом цедился сквозь плетни, сгонял птиц за пустые скотные базы, даже воробьи примолкли в уюте затишка сараев.

После обеда, прихватив лопаты и грабли, все трое пошли на кладбище. Пока окапывали, оправляли могилы, на двух машинах, битком набитых взрослыми и ребятней, приехали из Чистоозерной все четыре семьи. Шумно, как на гулянье, расстелили брезент, готовили еду женщины. Мужики курили в сторонке, а нетерпеливый Григорий все торопил:

— Да будет вам, нашли ресторан!

— Успеешь, — одергивала его жена. — Дай детей накормить.