И тогда Шакарим, по сути, создал свою автономию — духа, мысли. Создал нечто, производимое на собственных основаниях, на своих законах. Этой зимой он написал стихотворение, которое озаглавил: «Прощай, мой народ».
Но получилось не прощание, а определение позиций. Прежде чем вновь уйти «в свой мир идей», поэт-философ обращается к той до-текстовой реальности, в которой оказался после свершившегося октябрьского переворота 1917 года. Ту реальность моделируют образные мотивы: «заря свободы», сулившая обновление жизни, «дела», что незаладились у всех, «народ», что продолжает пребывать в «темноте». В возникшей теперь под его пером «круговерти мысли» разочарованный герой сознает: «Я точно с мужеством расстался»:
Совмещая разные хронотопы — революционного «там» и отшельнического «здесь», — поэт вновь и вновь возвращается к нравственным императивам деятелей, как он определяет, «лихолетья». В его выстраданной скрижали прочитываются следующие заповеди: искушение «вначале» соперничества и хвастовства, обретение навыков честного пути, неискушение умов легкостью лозунгов, утверждение культуры труда.
Холодной зимой 1918/19 года он вновь вступил на путь постижения Истины. В его случае постижение Истины означало непрерывное творение. Творение и есть бытие. А бытие и есть свобода.
Ахат зафиксировал собственно бытие:
«Зимой 1918 года отец отправил обратно в аул находившегося с ним близкого друга Аупиша из рода Керей, с которым был дружен с четырнадцати лет. И остался один.
Когда прибыл Аупиш, в ауле все переполошились. Пришлось ему рассказать, почему он вернулся. Однажды отец попросил его научить доить верблюда. «Зачем вам это? Испачкаетесь молоком», — отговаривал Аупиш. Но пришлось научить. После этого отец и объявил: «Возвращайся домой, я останусь один». — «Не уйду!» — возразил друг. Тогда отец сказал: «Нет, Аупиш, ты должен меня понять. Я знаю, что ты готов разделить все мои радости и горести. Если искренне меня жалеешь, отправляйся домой. Я занял все твое время, держал несколько лет при себе. Конечно, знаю, ты на это не обижаешься. Однако ограничивать человеческую свободу — все равно что держать в рабстве. Я сейчас птицу не стреляю. Мне осталось только закончить начатые тексты. Еду себе буду готовить сам. У меня еще хватает сил принести воды, развести огонь, задать сена коню и верблюду. Если меня понимаешь, ты должен вернуться».
Верному соратнику поэт посвятил большое стихотворение «Только Аупиш, друг мой, рядом».
Именно из стихотворения, проникнутого уважением и благодарностью к терпеливому, понимающему, честному другу, становится понятно, что оба — и Шакарим, и Аупиш — были людьми из настоящей жизни. Оба — классическая правда. Классическая в том смысле, что жили они в традиционной морали и дышали атмосферой высокой нравственности, которую выносили прадеды, выпестовали эпосы, сохранили в речах бии, перенеся этические принципы в степные законы.
И потому в их уединенном жилище не было фальши.
Когда появилась фальшь в казахской жизни? Возможно, тогда, когда в степь пришли деньги, когда старинные, проверенные многовековой историей законы стали меняться на новые кодексы и уложения, диктуемые не природой, а посторонней культурой, какой бы высокой она ни была.
Написав много добрых слов в адрес друга, Шакарим добавил пояснения, которые важны как реминисценции:
Соединив образы разных культур — эпохи своего личного бытия и иноязычной литературы, — Шакарим продолжает параллели:
Уже на уровне личностного осмысления образа рыцаря своего отшельничества, Аупиша, поэт ассоциирует мотивы его несвободы с рабской неволей:
Сравнение с героем известного романа Гарриет Бичер-Стоу «Хижина дяди Тома» напоминает об интересах Шакарима. Этой зимой он задумал перевести на казахский язык сильно впечатлившую его книгу о судьбе рабов в Америке.
После отъезда Аупиша он раскрыл русское издание «Хижины дяди Тома», углубился в чтение и принялся за перевод.
Весной 1919 года Шакарим получил от сына Кабыша, который добрался до его отшельнического жилища, чтобы проведать отца, странное, если не сказать неприятное, известие о том, что Алашорда объявила Шакариму бойкот.
В этом словечке казахам чудился намек на что-то неприличное. Родственники долго думали, сообщать или нет поэту новость, просочившуюся из газет. Местные журналисты писали как о сенсации о желании некоторых лиц запретить поэту печататься в алашординских изданиях, называя акцию модным словом «бойкот», видимо, по примеру непримиримых русских революционеров.
Шакарим реагировал на бойкот холодно. Зная о сложностях в общественной деятельности Шакарима, родственники как могли поддерживали поэта, даже в эти дни вновь выдвинули его на должность судьи, несмотря на бойкот.
В Центре документации новейшей истории Восточно-Казахстанской области, в городе Семее, имеется документ от 29 июля 1919 года за подписью управителя Чингизской волости в правление Семипалатинского уездного земства — список лиц с правом на должность народного судьи по Чингизской волости на 1920 год. В этом списке значится: «Худайбердин Шакарим, 60 лет, грамотный, аул № 2». В конце концов бойкот не получил большого распространения. В Алашорде, видимо, быстро поняли глупость этой затеи и остановили кампанию травли поэта.
Тем более что ситуация в Гражданской войне изменилась. И было уже не до сведения счетов. Осенью 1919 года войска Восточного фронта Красной армии вошли в Западную Сибирь и Казахстан. Белые отступали.
В ноябре красные взяли Павлодар, Камень, станции Рубцовка и Аул. Несмотря на скопление больших сил, колчаковцы не надеялись удержаться в Семипалатинске. Начальник местного отделения контрразведки белых в докладе от 5 ноября 1919 года писал: «В обыкновенной войне можно было бы надеяться, что такая «крепость», как семипалатинская, сыграет известную роль, но в войне гражданской — это, пожалуй, предположить трудно. Мы не можем быть уверенными в надежности тыла по отношению к фронту. Нельзя с уверенностью сказать, что повстанческие вспышки невозможны на противолежащей стороне Иртыша, тем более что там находится большевистски настроенная воинская часть — железнодорожный батальон».