Я идиот! Я самый счастливый идиот в мире! Внешнее воздействие – это же энергия нетерпеливого ожидания всего человечества: «Что будет дальше?!» – все, как и я, ждут сигнала от устройства.
И он пошел! Вот он, мой драгоценный!
25 июня 1612 года
Роджер Мэннерс, 5-й граф Ратленд, последние часы жизни
Очнулся от забытья, а вдохнуть полной грудью не могу.
Похоже на плаванье в шторм: в ушах звенит, в глазах темнеет, но затащившая в глубину волна вдруг слабеет, и тогда скорей наверх, к воздуху – и первый вдох так жаден, так взахлеб, будто получил шлепок от принимающей роды повитухи…
Только вот нет сейчас шлепка…
Что же он топчется на пороге? Где традиционное: «Ужасная дорога, Роджер, а скоро ли ужин?»
Надо его успокоить, не то вдруг решит, будто близкая смерть Shakespearе-лорда заставит Shakespearе-леди позабыть о том, что Shakespearе-джентльмена следует кормить, кормить и кормить. Не экономя херес.
– Проходи же, Уилл, садись… Ужин, как сказала Элизабет, почти готов… правда, в столовой накрыто на двоих, третий прибор, как видишь, не понадобится…
Оказывается, и сквозь дремоту можно говорить весьма складно…
– Извини, что не поворачиваю к тебе голову… от малейшего ее шевеления мозги начинает болтать и швырять… И от этого мысли – врассыпную… как крысы из давшего течь трюма… ну-ка, подхвати образ.
Не подхватывает, что это с ним? Ага, идет к креслу! Не садится, а валится. Так валится, что наверняка из-под зада его поднялась пыль, уцелевшая после недавней влажной уборки… Бедная Элизабет, она так храбро и так безнадежно борется с грязью и пылью! Никак не хочет смириться с тем, что весь мир – это лишь разнообразие форм грязи и пыли.
Заговорил наконец. Голос по-прежнему громок, не говорит, а декламирует, и это сейчас меня радует – не надо напрягать слух и значит, не уплывет в очередной раз сознание.
– Что, черт возьми, ты затеял, Роджер?!
Нет, он все же замечательный актер! Долго подыскивал интонацию – и нашел! И сумел, – ни разу в жизни не понюхав пороху, – изобразить солдата, едва сдерживающего рыдания у тела смертельно раненного товарища.
– Я, видишь ли, Уилл, затеял умирать… Предстать перед Господом… Делаю это, как ты знаешь, не в первый… но теперь уже точно в последний раз… И еще одно отличие от предыдущих умираний… со мною Элизабет…
Сопит, молчит… Как всегда, когда я называю имя жены. Странно все же, что я никогда не ревновал ее к нему, а к сумеречному Джону Донну почему-то ревновал.
Да вот сам же и ответил: «сумеречный». Донн, мечущийся между Богом и Словом и не верящий, что это одно и то же; Донн, мечущийся между католичеством и англиканством, однако душою не принявший ни то ни другое, – Донн мог бы привлечь ее своей отрешенностью от земного.
Я говорил Элизабет не раз, что отрешенный человек, словно бы не снимающий с лица маску смерти, но ежегодно делающий детей своей замученной беременностями и родами жене, проживет очень долго… Она не верила, затихала, уходила в себя… как тут было не ревновать?
Давно забытые глупости… а вспомнил – и сердце сдавило так, будто оно решило о себе напомнить.
…Многое можно увидеть, если неотрывно глядеть в потолок. Мой ныне здравствующий кембриджский наставник Фрэнсис Бэкон говорил, что задирать голову стоит только для того, чтобы взглянуть на небо, – оно излучает свет. А потолки из мореного дуба поглощают – и нечего, стало быть, поднимать к нему глаза от книги, поскольку тьма – это источник невежества и ничего более…
Он был неправ, не знал, что балки потолка темнеют неравномерно.
Когда всматриваюсь в ту, что над моею головой – на ней пятна. То светлее, то темнее основного тона… похоже на карту, по которой я семнадцать лет назад прокладывал маршрут из Лондона в Падую.
Но где же Элизабет, почему ее нет так долго? Вдруг я умру прямо сейчас, а ведь она обещала держать мою руку, пока та совсем не похолодеет. Одному мне страшно умирать, а в Падуе страшно не было, тогда я еще не знал Элизабет…
А вот это пятно похоже на тучу, которая висела над Боденским озером, над горой Пфендер, над всем Брегенцем. Бесконечная туча, и с холма казалось, что город накрывается толстым слоем свалявшейся черной шерсти, но в очень редких проплешинах почему-то виднеется лиловое, а не серое.
Понадобилось более десяти слов плюс куча предлогов, чтобы создать образ, а Уилл обронил бы небрежно какую-нибудь чушь, что-нибудь вроде: «И небо заволакивала туча, предвестник долгих траурных времен», и сказали бы, что так гораздо лучше. Поэзию ведь ценят именно за краткость и приблизительность…