Выбрать главу

Вот его текст с небольшими сокращениями:

«Г<осподин> Солженицын,

Я охотно принимаю Вашу похоронную шутку насчет моей смерти. С важным чувством и с гордостью считаю себя первой жертвой холодной войны, павшей от Вашей руки.

Если уж для выстрела по мне потребовался такой артиллерист, как Вы, — жалею боевых артиллеристов.

Но ссылка на "Литературную газету" не может быть удовлетворительной и дать смерть. Дают ее стихи или проза.

Я действительно умер для Вас и Ваших друзей, но не тогда, когда "Литгазета" опубликовала мое письмо, а гораздо раньше—в сентябре 1966 г.

И умер для Вас я не в Москве, а в Солотче, где гостил у Вас и, впрочем, всего два дня, я бежал в Москву тогда от Вас, сославшись на внезапную болезнь. По возвращении в Москву я немедленно выкинул из квартиры Ваших друзей и секреты. <…>

Что меня поразило в Вас — Вы писали так жадно, как будто век не ели и [нрзб] было похоже разве что на глотание в Москве кофе. <…> По Вашей просьбе я прочел затри ночи <…> тысячи стихов и другую прозу. <…> Ваше чрезмерное увлечение словарем Даля принял просто за шутку, ибо Даль — это Даль, а не боль. <…> Я подумал, что писатели [нрзб] разные, но объяснил Вам о методах своей работы. Вы знаете, как надо писать. Я нахожу человека и описываю его, и все.

Этот ответ просто вне искусства. <…>

Тут я должен сделать небольшое отступление, чтобы Вы поняли, о чем я говорю.

Поэзия — это особый мир, находящийся дальше от художественной прозы, чем, например, <статья по> истории.

Проза — это одно, поэзия — это совсем другое. Эти гены и в мозгу располагаются в разных местах. Стихи рождаются по другим законам — не тогда и не там, где проза. <…> В поэме Вашей не было стихов. <…> Конечно, давать свои вещи в руки профана я не захотел. <…>

Я сказал Вам, что за границу я не дам ничего — это не мои пути [нрзб], какой я есть, каким пробыл в лагере.

Я никогда не мог представить, что после XX съезда партии <появится> человек, который <собирает> воспоминания в личных целях. <…>

Главная заповедь, которую я блюду, в которой жизни всех 67 лет, опыт — "не учи ближнего своего".

И еще одна претензия есть к Вам, как представителю "прогрессивного человечества", от имени которого Вы так денно и нощно кричите о религии громко: "Я — верю в Бога! Я — религиозный человек!"

Это просто бессовестно. Как-нибудь тише все это надо Вам.

Я, разумеется, Вас не учу, мне кажется, что Вы так громко кричите о религии, что от этого будет <внимание> — Вам и выйдет у Вас заработанный результат.

Кстати — это еще не всё в жизни.

Я знаю точно, что Пастернак был жертвой холодной войны, Вы — ее орудием.

На это письмо я не жду ответа.

"Вы — моя совесть". Разумеется, я все это считаю бредом, я не могу быть ничьей совестью, кроме своей, и то — не всегда, а быть совестью Солженицына… <…>»

* * *

Память, никогда не отказывавшая Шаламову, и здесь не отказала: он помнил всё, касавшееся отношений со своим оппонентом, в том числе и первое его заявление 1963 года: «Вы — моя совесть», и встречу в Солотче, которая ясно показала несовместимость их художественных миров, и спор о религии, выявивший глубокие мировоззренческие расхождения, а самое главное — он ясно осознал, что Солженицын в условиях холодной войны занял отчетливо выраженную позицию враждебной СССР стороны. Чрезвычайно точная и емкая формула Шаламова о Пастернаке как «жертве холодной войны», а о Солженицыне — как ее «орудии» (лишенная каких-либо прямых политических ярлыков — до такой степени использования внехудожественных приемов, в отличие от своего оппонента, Шаламов никогда не опускался) свидетельствует о его категорической неприемлемости любого рода «политических игр» со стороны настоящего, честного художника.

Спор с Солженицыным завершался, переходя в иную, художественную плоскость, и то, что Шаламов писал это письмо в наконец-то улучшившейся бытовой обстановке, — в сентябре 1972 года он получил новую комнату в центре Москвы, на улице Васильевской, рядом с Домом кино и чехословацким посольством, — говорит совсем не о том, что это была «поблажка» властей, как и издание книги стихов «Московские облака», и что он каким-то образом подчинялся этим «поблажкам» (а на самом деле — завоеванным в конце жизни элементарным правам). Все двухэтажные дома на Хорошевском шоссе шли под снос, и Шаламов имел право отказаться от предлагавшегося ему Чертанова по причине своей инвалидности. Литфонд дал ему хорошую комнату как ветерану, и прямой связи с письмом в ЛГ здесь отнюдь не прослеживается. Шаламов жил не на шикарной даче М. Ростроповича и Г. Вишневской, опекавшейся министром внутренних дел СССР Н.А. Щелоковым, — как почувствовавший тогда свою «экстерриториальность» А. Солженицын[89], а в очень скромных, но наконец-то более или менее нормальных условиях — комната на третьем этаже имела и выход на балкон, и дала ему возможность свободно расположить свои книжные полки и свой архив, а самое главное, была на тихой улице, к тому же близкой к центральной улице Москвы — имени Горького или, как помнил ее Шаламов, Тверской.

вернуться

89

Известно, что на этой даче во флигеле Солженицын хранил свою телогрейку и другие предметы лагерной униформы. В телогрейке, по собственному признанию, он собирался явиться в шведское посольство на официальную церемонию присуждения ему в 1970 году Нобелевской премии… Это одна из многих деталей, свидетельствующих об артистическом прагматизме Солженицына, о его повышенном внимании к саморекламе (к тому, что ныне называется пиар). Характерен комментарий самого писателя к сеансу у фотографа для снимка на обложку «Роман-газеты» (1963 год), где выходил «Один день Ивана Денисовича»: «То, что мне нужно было, выражение замученное и печальное, мы изобразили» (Солженицын А. Бодался теленок с дубом // Новый мир. 1991. № 6. С. 33). Подобное выражение было «сыграно», имитировано писателем также на двух известных постановочных снимках в лагерной униформе, предназначенных для рекламы на Западе — портретном (он воспроизведен в данном издании) и двухфигурном, с инсценировкой лагерного «шмона». В книге первой жены Солженицына Н. Решетовской «В круге втором» (М., 2006) к последним снимкам дана красноречивая подпись: «Постановочная реконструкция после освобождения». Все это, как представляется, еще раз убедительно подтверждает справедливость шаламовской характеристики Солженицына как «дельца» и несовместимость нравственных аспектов творчества и поведения двух писателей. Подробнее об этом в нашей книге «Варлам Шаламов и его современники».