Выбрать главу

Он играл свою роль в последнем реалити-шоу. Он оправдывал свое поведение: я представляю себя в военном отряде со строгой дисциплиной, это помогает мне переносить режим заключения. Он собирался писать книгу, о себе и о своей роли в истории, о своей роли в войне. Потому что он до самого конца упорно старался считать себя солдатом, военнопленным, а не уголовным преступником. Об этом он собирался написать в своей книге, когда смягчат режим заключения и позволят ему писать.

Но когда съемки закончились, когда он доиграл свою роль – ему перестали давать таблетки.

И он умер, сам.

Но, конечно, не сразу.

Много дней он заходился криком от адской, невыносимой боли, ползал по камере, умолял: лекарство! Режим смягчили, да, надзиратели перестали выводить обезумевшее от страданий существо на режимные проверки. Обезумевшее. Перед смертью он стал идиотом, от распухания мозга, он все равно не смог бы уже назвать свой номер, не помнил статьи. Он знал и чувствовал только боль, которая была больше, чем мир, больше, чем он сам, хотя умещалась в его черепной коробке, залатанной титановыми пластинами.

Пришел срок, и тюремный врач честно зафиксировал смерть от естественной причины.

Откуда я все это знаю? Я не знаю. Я вижу это. Как будто это происходит со мной. Мой доктор говорит, что это галлюцинации.

Всевышний, как может болеть голова! Снова эта резь в висках, тупая боль в затылке. Мне трудно концентрироваться, трудно сохранять последовательность в своем рассказе и рассуждениях. Придется перевернуть страницу назад, чтобы вспомнить, о чем я начинал писать.

Да, в первую войну мы еще пробовали обороняться, по старинке, по привычке, инерции, по памяти сороковых годов, ставшей архетипом советского сознания в форме кинофильмов, таких как “Батальоны просят огня”. Теперь мы понимали, что это не имеет смысла. Даже решив покончить жизнь коллективным самоубийством, мы все равно не сможем принять бой в обороне, потому что никто не станет на нас наступать.

Колонна федералов не выйдет из Аргуна, пока командование не убедится в том, что Шали свободно от боевиков, свободно от нас. Российские войска тоже учли опыт первой чеченской. Во второй чеченской генеральная стратегия была такова: в прямые боестолкновения не вступать.

Всякий раз, когда мы пытались навязать русским масштабное сражение лицом к лицу, они отступали. И начинался обстрел, бомбардировки не сдавшихся селений и их окрестностей, пока все боевики не будут уничтожены или не уйдут. А часто и после того как боевики ушли – в наказание. Только когда уже не было никаких шансов наткнуться на организованный отпор, федералы заходили и устраивали зачистку мирным жителям.

Все население Чечни – заложники, все отвечали круговой порукой за наше сопротивление. Если ты держишь в руках автомат, тебя убьют за это. Если ты не держишь в руках автомат, тебя все равно могут убить, убить за того, кто держит, кто ушел в лес или в горы. Поэтому многие сказали: когда в лесу облава и куда ни прячься, все одно – суждено погибнуть от ружей охотников, то лучше быть волком, обнажающим зубы до самой смерти, чем трусливым зайцем, прячущимся в кустах.

Меня зовут Тамерлан.

Я вернулся в Шали из Санкт-Петербурга, с дипломом о высшем юридическом образовании. За семь лет до этого отец привез меня поступать в большой город, который раньше назывался Ленинград.

В каналах северных Фив отражалось свинцовое небо, дрожал ампир набережных, у плотной холодной реки застыли на отмороженных лапах сфинксы. Вдоль по самому длинному в Европе коридору здания Двенадцати коллегий – белые бюсты, колумбарий науки, пыльные древние книги в деревянных шкафах.

Мы сдавали документы в приемную комиссию, и я уже видел себя погруженным в знание, склонившимся над толстыми томами в библиотеке, окруженным проникновенными юношами в очках и светловолосыми девушками с задумчивыми глазами.

Я прошел экзамены, меня приняли. Я набрал проходной балл и к тому же мог рассчитывать на национальную квоту. В центральных высших учебных заведениях СССР порой открыто, порой негласно, но существовали гарантированные квоты на прием абитуриентов с окраин страны.

После зачисления в университет мы с отцом вернулись домой триумфаторами. Только что арку не воздвигли в начале нашей улицы и не стояли вдоль домов с букетами и венками. Родственники и знакомые шли в гости потоком, поздравить и заручиться благосклонностью будущего, кто знает, может, судьи или прокурора. Кто-то был искренне рад, кто-то втайне завидовал и злился, но тоже был вынужден лицемерно льстить и поздравлять.

Для моего бедного отца это было социальное воскрешение, вожделенный реванш. “Шер да ма валла, Тамерлан! – говорил он, хлопая меня по плечу. – Выше нос! Пусть все знают, что Магомадовы еще не погибли, с Магомадовыми нужно считаться!” Отец был партийным и хозяйственным руководителем, был в номенклатуре. И в одночасье рухнул с Олимпа, попал в тюрьму за припаянное ему “хищение соцсобственности”, которое потом заменили “халатностью”, освободили его в зале суда, но лишили партбилета и доступа к занятию руководящих должностей.

Тогда отец не увидел вокруг себя многих, кого раньше считал своими близкими друзьями.

Теперь они снова стояли у ворот нашего дома, снова шли в гости, вспоминали о старой дружбе. Тамерлан Магомадов, единственный из Шали, кто поступил на юридический факультет самого лучшего, Ленинградского университета. По окончании университета ему, то есть, мне, было гарантировано место в следствии или прокуратуре и быстрый карьерный рост, опережающий продвижение выпускников менее значимого, “регионального”, института в Ростове-на-Дону.

Приняв поздравления и подлизывания односельчан, я уехал на Черное море, отдохнуть перед первым в своей жизни годом учебы в университете. На Черном море я подхватил гепатит и остаток лета провалялся в больнице.

В сентябре, еще слегка желтоватый от болезни, я выгрузился с поезда на Московском вокзале города-героя Ленинграда. Я тащил с собой старый коричневый чемодан и хозяйственную сумку из кожзаменителя. В чемодане и сумке были мои вещи, мои книги. А еще банки домашних солений и варений, принудительно включенные в багаж матерью. И две школьные тетради со стихами собственного сочинения.

После заполнения соответствующих документов я был поселен в общежитие на проспекте Добролюбова, на Петроградской стороне. В одну комнату вместе со мной были поселены еще шесть (или семь?) студентов.

Мне было шестнадцать лет.

Сразу по поселении мы начали пить. Школьников, как я, в комнате больше не было, во всей общаге их было несколько человек. Большинство иногородних студентов уже отслужили в армии. Но, обладая внушительным ростом и хорошей переносимостью к большим дозам алкоголя, я сразу смог пить наравне с более взрослыми товарищами, чем завоевал уважение к себе и был принят в сообщество на равных.

Правда, мне не стоило пить, тем более так много и едва вылечившись от гепатита. Моя печень разбухала от ядов. Иногда случались приступы. Но другой жизни в общаге не было. Мы пили почти каждый день, все. Временные перерывы в запоях устраивались только на время сессий. И сессии мы сдавали, переходя с курса на курс, не досчитываясь только некоторых из нас каждый сентябрь.

Антон по кличке “Рэмбо”, кандидат в мастера спорта по вольной борьбе, не выдержал и вернулся в свою Рязань, перевелся в педагогический институт, чтобы снова заниматься в любимой спортивной секции. Костя “Пожарник” вылетел с факультета, но продолжал жить в общаге и ничего о своем отчислении родителям не сообщал. Людка “Бакалея” захлебнулась собственной рвотой после очередной попойки в комнате Пожарника, ее тело забрали родители, чтобы похоронить в Костомукше или Кандалакше, не помню уже, откуда она была родом.