Три обстоятельства, однако, мешали ему остановиться на такой утешительно-огорчительной мысли.
Прежде всего, довольно вероятно, что человека могут спутать с кем-либо другим. Но очень мало шансов, чтобы его на протяжении одного дня могли принять за кого-то другого дважды, притом в совершенно разных обстоятельствах.
Сунуть в толпе или в учреждении, в гардеробе, яблоко в карман вместо одного человека другому, похожему, – куда ни шло. Но вслед за тем явиться к нему же на квартиру и оставить на столе второе точно такое же яблоко, с почти такой же запиской – это уже переходит грань возможного! А ведь это второе яблоко еще существовало. Вот стоит выдвинуть ящик стола, и от него снова слабо пахнёт по комнате сладковатым и страшноватым запахом. Тайной.
Второе. Если допустить, что произошла путаница фамилий, что у него есть в городе двойник, однофамилец, тезка, которому кто-то должен был вручить блокнот, надписанный по корке «А. Коноплев», «Дневник № 2», то это могло объяснить второй «этап»: посланный не видел его в лицо.
Но на стадионе-то – а он все больше склонялся к тому, что это могло произойти только в столпотворении стадионском; в гардеробе «Ленэмальера» за вещами следила тощенькая и удивительно языкастая девчурка-подросток, которую почему-то все звали не Валечка, не Тиночка, а только «Клюева», как будто ей было лет под пятьдесят. Было совершенно несомненно, что легче похитить сокровища Монтесумы, чем вынуть что-нибудь из кармана пальто или сунуть в карман пальто, за которым следит Клюева…
Наконец, третье. Но этого «третьего» главбух «Ленэмальера» сам побаивался. Страшновато было назвать его себе вслух, полными звуками, настоящим словом… Неведомо как, он сам не знал откуда, в последние дни проникло в его мозг странное имя: «Тук-кхаи»… Он не знал, что оно обозначает. Он не мог бы сказать, какое оно «имя» – собственное или нарицательное? Но оно то и дело звучало теперь у него в душе.
«Тук-кхаи!» – и тихий быстрый шелест где-то в стене или над головой: так мышь шуршит в снопе соломы.
«Тук-кхаи!» – и теплая струя душистого влажного ночного ветра на воспаленном лбу…
«Тук-кхаи!» – и какая-то давно не испытанная нежность к кому-то маленькому, милому, родному… Та самая нежность, какую он чувствовал только тогда, когда Светка была еще пеленашкой… Только тогда? А только ли?
Все эти колебания, сомнения, неясности длились, как уже было сказано, до конца февраля. Затем они кончились; день за днем все стало как-то заволакиваться туманом, забываться, что ли… Андрей Коноплев остался Андреем Коноплевым, главным бухгалтером «Ленэмальер-Цветэмали». Никакое «тук-кхаи» больше в его голове не звучало…
13 марта, через два дня после Светкиного, шумно отпразднованного рождения, на котором, к ее скрытому удовольствию и явному ужасу, чуть было не произошел скандал между интендантом I ранга Муреевым и студентом Георгием Стрижевским, Андрей Андреевич приехал домой не на троллейбусе, а на семерке (он такие дни обычно запоминал как выпадающие из ряда). Все, кроме этого, было как всегда.
В дороге он читал статью «Враги корейского народа» – в тот день она была напечатана в «Правде». Морозило, и где-то там, за коленом канала Круштейна, в вечерних мирных дымах маячили заводские судостроительные краны. Деревья на бульваре с утра были покрыты инеем, и он не таял.
Ни одной клеточкой своего мозга не думая ни о каких «тайнах», Коноплев поднялся до своей, обитой войлоком двери, открыл своим ключом квартиру и вошел.
Дома никого не было, а на письменном столе его ждал средних размеров серый конверт с официальным грифом. Андрей Андреевич вздрогнул.
АКАДЕМИЯ НАУК СССР БОТАНИЧЕСКИЙ ИНСТИТУТ…
Он схватил конверт с нетерпением и страхом. Он сам не знал почему, но почувствовал, что его ожидает что-то очень скверное… Почему? Потому!
Бросив взгляд на первые строки письма, он закрыл, потом опять открыл глаза. Несообразное, нелепое, чудовищное снова волной, закипая пенным гребнем, надвинулось на него…
«Гражданин Коноплев, – писал к нему кто-то, преисполненный гнева и презрения, – гражданин Коноплев! Если уж вы каким-то чудом спаслись и, несмотря ни на что, остались в живых, то по меньшей мере странно, что вы, зная все, столько лет не подавали о себе никаких известий. Чем прикажете объяснить это, мягко говоря, странное молчание?
В первый миг мне пришло было в голову, что вы, возможно, только сейчас вернулись оттуда благодаря разыгравшимся там осенью событиям. Однако простой звонок на место вашей работы показал мне, что вы существуете здесь, в Ленинграде, еще с довоенного времени. У меня не находится слов, чтобы выразить вам мое негодование. Неужели вы сами не понимаете, какой чудовищной жестокостью по отношению к семьям погибших у вас на глазах товарищей является ваше молчание? Какое право имели вы не сообщить немедленно же по прибытии, каков был конец Виктора Михайловича? Что сталось с Бернштейном, Кругловым и работниками второй группы?
Для вас никак не могло быть секретом, что последние сведения, которые мы имели с острова Калифорния, содержались в том самом письме Виктора Михайловича, где этот благороднейший человек дает столь заботливое и подробное описание вашего ранения щиколотки («вероятно, образуется звездообразный шрам»). С того дня на всю трагедию легла завеса совершенного молчания. Так как же вы имели жестокость не прорвать ее в течение чуть ли не десятилетия вашего пребывания здесь?!
Положительно у меня не находится слов, чтобы квалифицировать ваше поведение.
Этого мало. Что таким людям, как вы, моральные требования?! Но как хозяйственнику вам должно быть хорошо известно, что за вами числится, в порядке статей 7-й и 11-й, подотчетная сумма в размере ста тысяч рублей.
Пока все были убеждены, что вы погибли, вопрос о деньгах ни у кого, разумеется, не возникал. Но теперь вы по меньшей мере должны отчитаться в них. Не так ли?
Наконец, к чему эта недостойная комедия с шальмугрой? Кто-кто, но уж вы-то просто обязаны знать, что это за растение, чем оно драгоценно и где растет. Я отказываюсь понять, каким образом вы, вернувшись в Ленинград столько времени назад, сумели сохранить в целости и свежем состоянии не семена, а самые плоды калава. Тем не менее они у вас есть, а вы не можете не знать, что каждое семя этого дерева – сокровище, которое ни один частный человек и дня не имеет права держать в своих руках.
К большому моему огорчению, я сегодня же уезжаю в длительную заграничную командировку, из которой вернусь не ранее осени. Иначе бы я уж нашел время увидеть вас. Я сделаю все, что от меня зависит, чтобы срочно известить о вашем существовании супругу (вдову?!) Виктора Михайловича: она, конечно, поймает вас. Всемерно рекомендую вам как можно полнее и тщательнее реабилитировать себя и в ее, и в наших глазах, иначе по возвращении я буду вынужден вынести ваше дело на суд самой широкой общественности, а это, как вы, конечно, понимаете, не сулит вам решительно ничего хорошего.
Не считаю возможным «приветствовать» вас, пока не осведомлен о мотивах, руководивших вами и заставивших вас столько времени скрывать от всех свое возвращение.
Профессор А. Ребиков.
9. III. 46».
Кашне Андрея Коноплева медленно, тем самым движением, каким передвигаются пестрые змеи таинственной «римбы», сползло на пол и свернулось у ножки кресла.
Не веря себе, он перечитал письмо во второй, потом в третий раз; внимательно, словно ища следов подделки, подлога, осмотрел адрес, почтовые штемпеля, попытался даже просквозить бумагу на лампу…
«Какой Виктор Михайлович?! Какая Калифорния?!»
Некоторое время он, не раздеваясь, посидел, довольно спокойно размышляя.
Да, по-видимому, у него был тезка, двойник. И не какой-нибудь таинственный, а самый обыкновенный: фамилия такая не слишком редкая. Несомненно, где-то, когда-то должен был существовать второй Коноплев. Трудность теперь заключалась не в том, чтобы доказать, что он, Андрей Андреевич Коноплев, не мог быть участником каких-то там драматических приключений в тропиках (разве «Калифорния» – тропики?), а в том, чтобы объяснить, как и почему их двоих могли не только однажды спутать, но и продолжать путать в течение достаточно длительного времени. Разные люди. С разных точек зрения?