С необычной беспристрастностью и объективной строгостью анализировал он свою ирреальную эпопею. Теперь он говорил о ней охотно, просто, без страха и смущения. Юра Стрижевский, болтавшийся на Замятином все эти дни, с удивлением поглядывал на Светку:
- Предок-то твой как развернулся! Я начинаю думать... Как-то никак не разберешься в человеке до конца...
И Светочка сердито фыркнула на него:
- Да замолчи же ты!
Сам он, Коноплев, отметил тогда противоречие, никем и ничем доныне не снятое. Наибольшим доказательством реальности его приключения являлось в глаза всех то, что он абсолютно точно, не сбиваясь, со множеством подробностей, зафиксированных только в его памяти, припоминал, отчасти дополняя и уточняя все, что было вкратце намечено записями в парусиновом блокноте. Не то чтобы он слепо повторял рассказанное на его страницах. Нет, он передавал тоже, однако расцвечивая его такими частностями и деталями, такими колоритными штрихами, какие мы привыкли слышать только из уст очевидцев, разглядывающих, скажем, кучу фотографий, относящихся к путешествию пережитому и уже почти забытому. Без них вспомнить былое было бы невозможно. С ними воспоминания текут рекой.
Приведем пример: сцена прощания Коноплева и Ки-о-Куака совсем отсутствует в дневнике. Сказано просто: "В 16 часов Ки ушел навстречу нашим". Ни слова не говорится о его дальнейшей судьбе.
В рассказах же Коноплева (как и в любопытном письме) сцена эта повторялась уже с рядом красочных подробностей. Известно, скажем, что в дальнейшем Коноплеву удалось встретиться с подростком в Большом Селении Тук-кхаи, что тот, не успев соединиться с членами экспедиции, оказался невольным свидетелем их гибели в затопленной в результате обвала дикой и узкой долине-каньоне Хо-Конга...
Но уже сам Коноплев заметил (а позднее профессор Бронзов подтвердил очень убедительными примерами), что его память была странным образом точно ограничена рамками и крайними датами дневника. Он очень ясно видел себя сидящим в беспомощном состоянии на розоватой полоске песка в русле тенистого Хо-Конга и сознающим, что ему "...зит неминуемая гибель". Он куда более смутно - поскольку дневник обрисовывает их в виде "вставной новеллы", в виде "возвращения к прошлому" - припоминает трое суток, проведенных экспедицией в порту. Ничего, решительно ничего он не был в состоянии сказать о том, что происходило с ним до приезда за границу. Это естественно (?), поскольку все, что было до этого, являлось, бесспорно, содержанием "Тетради No I", которая не попала ему в руки. Впечатление такое, точно с исчезнувшим первым блокнотом записей была вырвана из его мозга целая сюита воспоминаний.
Совершенно то же и - в другую сторону. Связный ход воспоминании его пресекается внезапно и грубо совершенно так же, как обрываются записи в "Тетради No 2". Паланкин, в котором несут мужа Золотоликой, углубляется в "римбу", и полог ветвей на повороте закрыл вершину возвышающегося над буйными зарослями Вулкана. Вполне понятно, что великолепной горы путник больше уже не увидит. Но крайне странно то, что именно на этом, почти что снова на полуслове, завеса падает не только на дневниковые записи, но и на картины, сохранившиеся в памяти Андрея Коноплева.
"В 12.00 тронулись с места. Она смотрела вниз до вечера. Наутро я еще мог различить ее, как белое пятно высоко над собой. Потом мы вступили в лес. Благоприятный знак: хризопелёа орната слетела над моими носилками с пальмы. В тот же миг ветви арека закрыли от меня навсегда гигантскую стену Вулкана. Два дня спустя мы..."
Никому не известно, была ли заведена, существует ли где-либо 3-я тетрадь коноплевских "Записок". Но сам он (если это был он) никаким усилием памяти не мог перескочить за пределы того "Два дня спустя мы...". Это весьма знаменательно. Впрочем, гадать об этом - напрасный труд. Пожалуй, правильнее всего рассказать, не мудрствуя лукаво, обо всем, что случилось вслед уже изложенному и наложило свой полутрагический-полукомедийный характер на эту необыкновеннейшую из ленинградских "обыкновенных историй".
Пусть читатели сами сделают свои "независимые выводы", пусть попробуют строить свои гипотезы событий этих. Пусть они сами поломают головы над личностью Коноплева, ибо ни представитель чистой науки Александр Сергеевич Бронзов, психиатр и психолог, ни я - летописец последних бурных месяцев этой неторопливо протекшей через десятилетия жизни - не нашли для них единственного, рационального и положительного значения икс, которое было бы тут потребно.
А. С. Бронзов проделал множество действий. Он нашел все те твердые отличия, которые позволяют сказать, что "Тетрадь No 2" навряд ли писана А. А. Коноплевым с Замятина переулка. Он установил, что ни в одном из написанных и подписанных главбухом "Ленэмальера" документов на протяжении годов даты не имели вида: "19-е, 23-е", но всегда непременно - "19-го", "23-го"... Он производил розыски у помолога Стурэ и убедился, что Коноплев настойчиво искал у него определения плоду шальмугры, что было бы странно, если бы он когда-то видел и плоды этого дерева, и само дерево на острове. Он обратил даже внимание на недописанную в тексте дневника фамилию "Сури..." и сложными способами доказал, что А. А. Коноплев никогда не знал ни одного человека, фамилия которого начиналась бы с этих двух слогов, ни "Сурина", ни "Сурикова". Единственный "Сурков", которого он знал, потерялся и исчез из его жизни еще в конце 20-х годов...
А в то же время...
Вот в том то и дело, что "в то же время"!..
Два месяца с того дня, о котором только что было рассказано, прошли без всяких происшествий. Бюллетень Андрея Андреевича кончился, что дало повод участковому врачу Розе Арнольдовне, старому лейб-медику Коноплевых, оригинально сострить насчет того, что все - даже и бюллетени! - кончается... Андрей Андреевич стал с привычной аккуратностью посещать место своей службы на Полтавской, где тогда помещались объединенные "Ленэмальер" и "Цветэмаль".