— Дядько Дмытро, — шепнул Алёшка стоявшему рядом Дмитрию Орлянко — Дмитрий, как и он сам, был из Малороссии, и за два прошедших месяца Розум сблизился с ним больше всех. Был он лет на пятнадцать старше Алёшки, так что тот, как было принято у них в семье, уважительно величал приятеля «дядько». — Хто ця жинка?
— Цэ дочка царя Петра Олексейича — цесаревна Елисавет Петровна, — отозвался Дмитро так же шёпотом, но тут же опомнился: — Сызнова на мове[40]? Сказано ж тебе — только по-русски разговаривать…
Но Алёшка его уже не слушал. Весь подавшись вперёд, он впился глазами в фигуру в зелёных одеждах — целуя крест, цесаревна чуть повернула голову в его сторону, но тяжёлое покрывало, на мгновение соскользувшее на затылок, позволило увидеть лишь длинные опущенные ресницы, нежный румянец щеки и ровную матово-шелковистую кожу на виске. Алёшка разочарованно вздохнул.
Удивительнее всего было то, что каждой из дам архиепископ говорил что-то приязненное, улыбался, а девочку и вовсе ласково потрепал по щеке, и лишь цесаревне не сказал ни слова, молча протянул для поцелуя крест и сразу повернулся в сторону подходивших следом за дамами мужчин — во время службы они стояли отдельно, правее Царских ворот.
Вслед за этими господами, нарядными и важными, потянулся поток тех, кто находился в глубине храма, и лишь когда публика разошлась, к кресту подошли певчие вслед за Гаврилой.
— Дивно пели. Благодарствуй, Гаврила Никитич! Не ударили в грязь лицом. Молодцы! — пробасил архиепископ и милостиво улыбнулся.
На квартиру возвращались пешком — никто на каретах столь мелкую сошку, как певчие, развозить не собирался. До роскошного особняка обер-гофмаршала[41] Лёвенвольде, возле которого в тесном флигеле ютилась дворцовая обслуга, брести было больше часа. Но день стоял погожий, и, несмотря на серые кучи талого снега вдоль заборов и непролазную грязь местами, прогулка доставляла Алёшке удовольствие. Солнце светило ярко, остро, как бывает только весной, почки на деревьях набухли, потяжелели и терпко пахли молодыми листьями, а небо было таким пронзительно-синим, что хотелось глядеть в него, запрокинув голову. Алёшка и впрямь то и дело задирал её и глядел. И, разумеется, тут же спотыкался.
На сердце было легко и покойно, он шёл, улыбаясь, и всех любил. Даже сурового Гаврилу Никитича, даже язвительного Демьяна, жившего с ним в одной каморе и постоянно делавшего замечания, а больше всех её — молодую женщину, которую видел лишь одно мгновение и даже не запомнил лица…
— Дядько Дмытро, а вона гарна? Ты иё бачыв? — пробормотал Алёшка задумчиво, но тут же спохватился: — Я хотел сказать — ты видал её? Хороша она?
Одним из главных требований к малороссам было говорить исключительно по-русски, и Алёшка сильно поднаторел в московитском языке за эти месяцы, но когда волновался или задумывался, украинские слова так и рвались на волю.
— Кто? — изумился Дмитро.
— Цесаревна.
— Диво как хороша! Лебедь белая! Пава! — Всегда спокойный, даже вялый Дмитро оживился, глаза заблестели, а на губах зацвела мечтательная улыбка.
— А где она живёт? Во дворце?
— Во дворце-то, во дворце, да только не в Кремле. Государыня её не жалует, ко двору редко зовёт, так что я за два года и видал-то её разов пять, не больше. Про неё сказывают, что не кичлива, всегда слово ласковое у ней наготове для простого человека… Хорошая дивчина. И весёлая.
— Весёлая? — Алёшке так не показалось. Напротив, какое-то шестое чувство, должно быть, то самое, что заставляло временами душу парить в поднебесье, подсказывало, что солнечная незнакомка грустна и очень несчастна.
— Ну да. Всегда хохочет. А пляшет как — залюбуешься! Я один раз видал.
— А муж у ней есть? — не отставал Алёшка.
— Кабы был, она бы не здесь жила, а в заграницах где-нибудь. Ей по чину разве принц какой иноземный годится, прочие все холопы, даже князья-бояре. Царская же дочь!
Дмитро вдруг оглянулся по сторонам — они с Алёшкой шли последними, прочие шагали далеко впереди, — и понизил голос:
— У ней полюбовник есть. Вернее, был. Прапорщик один из Семёновского полка…