— Почему ты меня бросил? — Всхлипнув, она уткнулась лицом в его рубаху, на груди остался влажный след.
— Разве мог я надеяться? — Он потёрся щекой о её макушку, тронул губами прозрачную кожу на виске, вдохнул такой знакомый, такой волнующий запах и, отстранившись, заглянул в глаза. По щекам пролегли слёзные дорожки, и он отёр их пальцами. — Кто я и кто ты? Нешто можно достать с неба звезду?
— Я? — Она чуть усмехнулась, но глаза остались серьёзными. — Я дочь крестьянки-портомои, рождённая вне колыбели[169], «выблядок[170]» — как кличут меня бывшие батюшкины подданные. Блудница вавилонская, как зовут при дворе… И я… я люблю тебя, Алёша… — Она вдруг зажмурилась на миг, а распахнув глаза, улыбнулась легко, освобождённо, во взгляде блеснули озорные искры. — Если ты не вернёшься, я поступлю послушником в этот монастырь, меня разоблачат, случится ужасный скандал, и меня отдадут под суд за святотатство.
Алёшка погладил её по волосам и, взяв лицо в ладони, повернул к себе.
— Зирочка моя, — прошептал он, касаясь губами её губ. — Шальная, бедовая моя звезда…
-----------------
[168] Монастырская должность, обладатель которой занимается размещением в монастыре гостей, паломников, трудников.
[169] То есть рождённая до брака, незаконнорожденная.
[170] Автор является ярым противником обсценной лексики, как в жизни, так и в литературе, однако в описанное время данное слово не было нецензурным и широко применялось в обиходе — так называли незаконнорождённых детей. И Елизавету Петровну действительно часто «величали» именно так. Поэтому я, несмотря на убеждения, позволила употребить здесь именно его.
Эпилог
Апрель 1734 года. Деревня Вичезины на подступах к Данцигу
— Ежи, глянь, ещё один.
— Где?
— Да вон же, в кустах.
— Не, то не москаль…
Двое мужчин в крестьянской одежде приблизились к лежащему на земле телу, остановились, рассматривая его, и заспорили по-польски:
— Москаль!
— Да нет же, то из конфедератов пан.
— Кабы это был люблинского воеводы человек, то как бы он здесь оказался? Оне до этого пригорка не дошли, вон их где побили. Москаль это!
Собеседник поскрёб пятернёй затылок.
— Да что за нужда? Свезём его к москалям, пускай сами разбираются, ихний это мертвяк или нет.
На том порешив, мужики ухватили убитого с двух сторон и бросили на телегу, где уже лежало с десяток мёртвых тел. Один потянул под уздцы пузатую серую лошадёнку, и та нехотя поволокла свой скорбный груз в сторону деревни. Там, возле самого моря, стал драгунский полк, оставшийся после боя, чтобы подобрать раненых и похоронить своих убитых.
Оттуда слышались голоса, говорившие на чужом языке, конское ржание и бряцание оружия. С десяток мужиков из деревни, вооружившись заступами, копали в стороне от берега большую общую могилу, и повозка с убитыми устремилась в их сторону.
— Стой! — крикнул один из солдат, по виду казак. — Здесь выгружай.
Он махнул рукой в сторону, где на земле лежали рядком десятка три покойников, возле которых ходил поп в длинной, запачканной по подолу рясе. Казак перекрестился, глядя, как крестьяне стаскивают с телеги свой улов, и, присмотревшись, подошёл ближе.
— Этот из ляхов. Не наш.
Сдёрнув с головы шапку и то и дело кланяясь, мужик принялся объяснять, где был найден убитый, и казак склонился над тем, вглядываясь в лицо и рассматривая одежду. Кафтан и впрямь не был похож на длинные жупаны, в которых щеголяли благородные шляхтичи, и он приподнял полу. Под кафтаном оказался камзол, из-за ворота которого выглядывал лист плотной дорогой бумаги — письмо.
Казак вытащил его и, развернув, повертел так и этак.
— Ерёмка! — крикнул он одному из товарищей. — На-ка, сбегай до писаря, пусть глянет, по-нашему ли писано?
Тот забрал письмо, торопливо ушёл и вернулся спустя четверть часа.
— По-польски писано, — доложил он.
— Значит, не наш, — сделал вывод казак, распоряжавшийся погребением. — А что за эпистола? Важное что? Может, в лагерь свезти?
— Писарь сказал, ничего интересного, партикулярное послание.
— Ну и бог с ним. — Казак нагнулся над покойником и сунул бумагу ему за пазуху.
Но налетевший порыв ветра подхватил лист, закружил и понёс белой чайкой вдоль берега. Танцуя в воздушном потоке, бумага устремилась ввысь, но, пролетев, пару десятков саженей, потеряла ветер и плавно опустилась в море. Закачалась на лёгкой волне.
«Дорогой мой мальчик!
Очень может статься, что когда ты получишь это письмо, меня уже не будет на свете. Но я не могу умереть, не простившись с тобой и не написав, как сильно тебя люблю. Я никогда не говорил тебе этого, считая, что подобные разговоры не пристали мужчинам, к тому же я не решался сказать главного, и только теперь, у порога гроба, смог победить эту трусость и признаться тебе — ты мой сын, Матеуш. Мой и Эльжбетты Чарторыйской. Я очень любил твою мать, но не мог жениться на ней, поскольку, когда мы с ней встретились, был уже женат.