Выбрать главу

Чем больше он узнавал её, тем сильнее изумлялся — Елизавета держала себя настолько просто, что иной раз это казалось неуместным: она могла делить трапезу со своими дворовыми, водить хороводы с крепостными девками и играть с ними в горелки. В саду, на огромной липе, что помнила ещё Елизаветиного прадеда, царя Михаила Фёдоровича, были устроены качели в виде небольшой, резной ладьи, и по вечерам цесаревна вместе с фрейлинами и сенными девками по очереди на них каталась. Поглазеть на то приходили молодые парни со всей округи, и Елизавета не прочь была переброситься с ними парой игривых шуток.

Она с удовольствием крестила крестьянских детей и ходила к своим дворовым в гости на именины. А в церкви после службы всякий раз поднималась на клирос и благодарила певчих. Это создавало опасную иллюзию близости, кружившую голову и позволявшую мечтать о несбытном.

А вот особа, занимавшая второе по значимости место в здешней «табели о рангах», немало Алёшку удивила.

Вторым человеком малого двора была Мавра Егоровна Чепилева — одна из фрейлин цесаревны, девица настолько непригожая внешне, что при первой встрече он даже пожалел её. Вот ведь не повезло бедняжке: невысокая, полная, с плотной, похожей на бревно фигурой без волнующих выпуклостей и изгибов, глаза маленькие и так глубоко запрятаны, что даже цвета не разберёшь, нос, напротив, крупный и широкий, а в довершение «прелестей» большой рот с толстыми, мясистыми губами и жёлтые кривоватые зубы. Рядом с красавицей Елизаветой Мавра казалась страшной, как первородный грех.

Однако вскоре выяснилось, что заправляет здесь именно Мавра — если Елизавета была царицей, то Мавра выполняла роль по меньшей мере первого министра. Весёлая, острая на язык, насмешливая, она давала во всём фору второй ближайшей подруге Елизаветы, фрейлине Прасковье Нарышкиной. Та казалась внешне вполне казистой, разве что излишне худой, но какой-то тусклой — на некрасивой, но живой Мавре взгляд останавливался, а на миловидной Прасковье — нет.

Были при дворе и другие дамы — не меньше десятка, но они Алёшке отчего-то не запоминались. Эти же две девицы приходились своей госпоже, скорее, близкими подругами, чем камеристками.

Из мужского штата ближе всех к цесаревне казались три пары братьев: Шуваловы — Пётр и Александр, Григорьевы — Иван и Данила и Воронцовы — Михаил и Роман. Все они, кроме последнего, которому едва исполнилось четырнадцать, оказались примерно одного с Алёшкой возраста и имели чины фурьеров, пажей и камер-юнкеров при малом дворе.

К его внезапному появлению во дворце мужская часть сообщества отнеслась холодно, степень недружелюбства варьировалась от равнодушной настороженности до откровенной неприязни, и мужчины едва здоровались с ним при встречах. Единственным, кто держался запросто, был двадцатилетний Александр, младший из братьев Шуваловых.

Женская же компания, напротив, одарила Алёшку явным и, скорее, благосклонным вниманием. Бойкая Мавра откровенно строила глазки, остальные просто бросали исподтишка любопытные взгляды. И лишь во взоре самой Елизаветы не мелькало и тени интереса. Казалось, она не замечала Алёшку вовсе.

Это была лишь одна сторона нового уклада — парадная, но существовала и изнанка. Сытая, праздная «барская» жизнь оказалась ему внове. И поначалу Алёшка чувствовал себя не на своём месте, словно по случайности надел одежду с чужого плеча — вроде и красиво, и богато, а неудобно и хочется снять. Странно было принимать почтительную заботу прислуги, ничего не давая взамен, и казалось диким смотреть на живых людей как на скотину.

Крепостным жилось у Елизаветы сытно и вольготно, их не изнуряли чрезмерной работой, не наказывали без крайней нужды, если кто-то приходил к ней со своей бедой, то всегда получал помощь. Но раз Алёшка видел, как один из Елизаветиных кавалеров, немало не смущаясь его присутствием, велел хорошенькой горничной явиться ночью к нему в спальню. И той в голову не пришло возразить.

Разумеется, на его родине тоже были богатые и бедные, сильные и слабые, да и, что уж греха таить, Алёшкина семья принадлежала как раз к самым недостаточным, про кого хуторяне презрительно говорили: «ни кола, ни двора, ни курячьего пера». И пусть иной ночью ему не спалось от голода, но он был свободен. И ни один богатый мерзавец не мог приказать его сестре, чтобы пришла ночью греть ему постель.