Оказав столь неоценимую услугу Римскому-Корсакову, С. И. Мамонтов на этом не остановился. Он вывел из тьмы забвения обе оперы Мусоргского, “Бориса Годунова” и “Хованщину”, обе они засияли каким-то новым светом. Общество встретило их, как незнакомцев, стало приглядываться, постепенно входить во вкус и, наконец, поняло, что имеет дело с образцами высокого художества, красота которых доселе обреталась под спудом в силу какогото непонятного недоразумения.
Своим вниманием к лучшим созданиям русского музыкального искусства Мамонтов снискал себе неувядаемую славу. Он стал рядом с П. М Третьяковым как тот всю свою долгую жизнь положил на собирание произведений русской живописи, создав грандиозный музей, так и С. И. Мамонтов все силы своего духа употребил на пропаганду русского музыкального искусства, поскольку последнее выражается в сценической форме. Задача, избранная им, была неблагодарна. Дело Третьякова пережило своего создателя, Третьяковская галерея служить памятником, к которому “не зарастет народная тропа”, а театр Мамонтова исчез, и не осталось и следа от его блестящего существования.
Придет время, и самое имя Мамонтова сотрется из памяти людской, и лишь немногие будут знать, что такими-то и такими-то крупнейшими событиями в жизни русского искусства мы в глубочайшей степени обязаны ему одному. Да и сейчас, многие ли знают, что где-то за Бутырской заставой, там, где кончаются дома Москвы, стоит, заброшенное среди пустыря, двигаясь через который можно утонуть в грязи, одинокое деревянное строение, и там, озаренный пламенем обжигательной печи, сидит старый колдун и выделывает волшебные кирпичи, выделывает их с тем же воодушевлением, с каким, бывало, бегал по сцене во время репетиций, стараясь внушить разношерстной толпе артистов и хористов те художественные идеи, что молниеносно блеснули в его мозгу, полном красочных фантазий Абрамцевская мастерская известна всем, но едва ли ведомо нашему обществу, что блестящим результатом своих работ она обязана тому, что С. И. Мамонтов проводит в ней целые дни, лично следя за ходом этого трудного, ложного и интересного производства.
Природное чувство красоты, драгоценное свойство, помогавшее С. И. Мамонтову всегда находить правильный путь, подсказало ему, что в оперном театре нельзя обращать внимание на одно только пение, как бы прекрасно оно ни было. Отдельных исполнителей, даже самых талантливых, - еще мало. Нужен художественный ансамбль, чуткий, гибкий, способный воспринимать во всех тонкостях дух музыкального произведения, проникаться стилем композитора и быть на высоте требований, предъявляемых самым утонченным вкусом.
Чтобы стремиться к подобному идеалу, нужна была большая смелость, и мы теперь, стоя на известном расстоянии от театра Мамонтова, ясно видим, насколько последний был одарен этою смелостью. Зная, что до него не было в России художественной оперы, видя с прискорбием, что ее нет и после него, мы должны с еще большим уважением преклониться перед С. И. Мамонтовым Значит, совсем не так просто создать художественную оперу, совсем не так легко руководить ею… А вот Мамонтов создал подобную оперу и руководил ею четыре года, пока злосчастные обстоятельства не замутили его жизненную дорогу.
Его имя не красовалось на фронтоне театра, не загоралось по вечерам электрическими огнями, как имена других антрепренеров много лет спустя в той же Москве, не значилось оно и на афишах спектаклей, а когда зрители начинали вызывать Мамонтова, он торопливо одевался и уезжал из театра, всячески стараясь уклониться от оваций. Номинально его как бы не существовало. И, тем не менее, во все время процветания оперы, Мамонтов был весь тут, его душа жила в звуках оркестра, в голосах певцов, в каждом их движении, в декорациях, в сценических образах, создаваемых артистами, в благородном стиле постановок. Вся работа, совершавшаяся за кулисами театра, а она была очень сложна, происходила при непосредственном, горячем участии Мамонтова.
У него режиссеры числились лишь на бумаге, несли административные обязанности, для которых не требуется никаких художественных талантов, постановками же руководил всецело Мамонтов. В этом театре была особая атмосфера, наполненная веяниями искусства, непрестанными думами о нем, насыщенная откровениями, рождавшимися в душе тех, кому судьба послала высший дар. Постоянно собирались в интимной обстановке, то у самого Мамонтова, то у Любатович, игравшей в труппе первенствующую роль, собирались перед спектаклями и после спектаклей артисты, музыканты, художники; тон всему давал Мамонтов, и в оживленной беседе, затягивавшейся часто на много часов, обсуждались все подробности намеченной постановки какой ни будь оперы и ее исполнения. Эти предварительные совместные обсуждения имели огромное значение для достижения той художественности исполнения
опер, которою отличалось предприятие Мамонтова, где никакая мелочь не оставлялась без внимания.
Сам режиссируя, руководя лично всякой новой постановкой, Мамонтов постоянно стремился выявить подлинную душу музыкально-драматического произведения и сообщить всему происходящему на сцене естественность настоящей жизни. Он был убежденным реалистом, может быть, слишком реалистом для оперного театра, где чрезмерное правдоподобие, усиленное подражание жизни неуместны, но в ту пору, когда работал Мамонтов, в этом не было вреда. Напротив, это стремление к реализму на оперной сцене в корне подрывало ту бессмыслицу оперной игры, которая за время существования оперного искусства стала традиционной, оно знаменовало пламенный протест против абсурдности действия, ставшей чем-то обязательным на этих спектаклях. Весь арсенал нелепых жестов, свойственных прежним певцам, был удален из театра Мамонтова, требовавшего от артистов живой, естественной драматической игры, идущей в то же время рука об руку со строгой музыкальной выразительностью. И Мамонтов был неистощим в придумывании разных подробностей, иллюстрировавших исполнение той или другой роли.
В работе своей Мамонтов больше всего ценил широкие мазки, мгновенные взлеты вдохновения. Строгая законченность не была его целью. Оно так и должно быть там, где беспрерывно ищут новой красоты, где лихорадочно стремятся запечатлеть каждый отзвук своей души; мгновенно брошенное остроумное слово, широкий мазок кисти, необычайное сочетание звуков, хаотическое нагромождение деталей, сегодня одно, завтра другое, прихотливая смена настроений, бурные вспышки темперамента, все это ценно, все это во много раз живее, чем спокойное, холодное, совершающееся в тиши кабинета творчество, давно нашедшее себя и повторяющееся на тысячу ладов. Всякие поиски, всякое устремление к далекой цели неизмеримо привлекательнее, чем совершившееся достижение, когда энергия творчества силою вещей должна падать. Во всем облике мамонтовского предприятия самым драгоценным было то, что оно никогда не могло считаться в чем бы то ни было исчерпавшим себя до конца. Можно только бесконечно скорбеть, что этому делу не суждена была долгая жизнь. На театральном горизонте России оно мелькнуло блестящим метеором, ослепило глаза и… исчезло. Всего четыре года, четыре театральных сезона длилось оно под личным управлением Мамонтова, и как только, в силу обстоятельств, он отошел от дела, оно мало-помалу заглохло.
Вызвав к жизни новую декоративную живопись, сыграв значительную роль в творчестве Римского-Корсакова, этот же благородный театр создал Шаляпина таким, каким мы его знаем теперь. Неизвестно, что бы еще вышло из Шаляпина, не учуй Мамонтов в нем большую силу и не перемани его из золоченых палат казенной оперы в свой бревенчатый терем. А в том терему и проснулся богатырь и почуял в себе силушку великую, словно Илья-Муромец после своего сиденья сиднем тридцать лет и три года:
“Как выпил то чару питьица медвяного,
Богатырское его сердце разгорелося,
Его белое тело распотелося”…
Именно “сердце разгорелося”
у Шаляпина в мамонтовском терему разгорелось оно на работу большую, тяжелую, сложную, но и сколь благодарную. Здесь-то и начались поиски, да какие тревожные, да какие лихорадочные, за настоящим идеалом в искусстве, погоня за тем, чтобы сделать как можно лучше, чтобы достичь крайних художественных результатов.