О том же рассказывала Г. Гуляницкая, видевшая Шаляпина в 1937 году, во время его спектаклей в Варшаве. За день до «Бориса Годунова» она с мужем зашла к нему в гостиницу.
«В большой комнате в глубоком кресле с газетой в руках сидел старик. На какое-то мгновение захватило дыхание. Что случилось? Федор Иванович был в халате, какой-то отяжелевший, сгорбившийся, бледное лицо с нездоровым оттенком прорезали глубокие скорбные морщины. Очки делали его еще старше. Увидя нас, он оживился, начал шутить, смеяться, но первое впечатление не могло рассеяться. Мы не хотели утомлять его и скоро ушли. За дверью невольно остановились, растерянные, взволнованные. „Как же он будет завтра петь Бориса?“ […] Но вот под звон колокола, под торжественные звуки оркестра на сцену вышел он… царь Борис, стройный, моложавый, царственно-величественный. Чудо перевоплощения совершилось на наших глазах, трудно было поверить, что перед нами тот больной, старый человек, которого мы видели накануне».
Несомненно, какая-то нераспознанная пока болезнь давно подтачивала Шаляпина. И последние два года своей жизни, включая поездку на Дальний Восток, совершенно непосильную для него, как об этом он сам рассказывал К. Коровину, Шаляпин пел, разъезжал, трудился лишь благодаря прирожденной силе титана.
Он с горестью узнал о смерти Горького. Последние годы все у них было порвано, но любви своей он не изменил. Он тяжело пережил разрыв, не делясь ни с кем. Он испытывал чувство горечи, когда вспоминал о последнем письме Алексея Максимовича, которое ставило завершающую точку на их отношениях. Но при этом продолжал думать об их дружбе, как о самом светлом в жизни, а о Горьком — с чувством преклонения и глубокой благодарности.
На его смерть Шаляпин отозвался в одной из парижских газет статьей, где, между прочим, писал: «Что бы мне ни говорили об Алексее Максимовиче, я глубоко, твердо, без малейшей интонации сомнения знаю, что все его мысли, чувства, дела, заслуги, ошибки — все это имело один-единственный корень — Волгу, великую русскую реку, — и ее стоны… Если Горький шел вперед порывисто и уверенно, то это шел он к лучшему будущему для народа; и если он заблуждался, сбивался, может быть, с того пути, который другие считают правильным, это опять-таки шел он к той же цели…»
И далее касался вопроса о возвращении в Россию, вопроса, который не давал ему покоя ни на один день.
«Должен теперь сказать, что во время моего отъезда из России Горький ему сочувствовал: сам сказал — тут, брат, тебе не место. Когда же мы, на этот раз в 1928 году [22], встретились в Риме, когда, по мнению моего друга, в России многое изменилось и оказалась возможность для меня (опять-таки, по его мнению) работать, он мне говорил сурово:
— А теперь тебе, Федор, надо ехать в Россию.
Тут не место говорить о том, почему я тогда отказался следовать увещеваниям Горького. Честно скажу, что до сих пор не знаю, кто из нас был прав…»
Начало 1937 года вновь застало его в большой поездке с концертами и спектаклями. Англия, Германия (в Берлине он выступал с хором Н. Афонского в концерте из духовных песнопений), далее Монте-Карло, города Италии, Варшава…
В Варшаве он заболел. У него была сильная простуда — простуживался он в последние годы очень часто и все полагал, что это из-за трахей, все лечил горло и верил, что в нем единственная причина повторяющихся недомоганий. Он жаловался, что ему трудно петь, но бодрился, думая, что все наладится и что скоро он сумеет выступить в нескольких спектаклях «Князя Игоря» в Лондоне во время королевской коронации, а далее видно будет. Но ясно было одно: в октябре нужно отправляться на новые гастроли в Америку. Он был полон планов. Ему хотелось, чтобы Е. П. Пешкова сдержала обещание и выслала ему заготовки для сапог из цветных лоскутков для «Бориса Годунова», чтобы прислали из Москвы библиотеку, которую в свое время составил для него Горький: теперь, после смерти Алексея Максимовича, она была ему особенно дорога. Но все сложилось иначе.