А иногда у нас происходит такой разговор.
Олимпиада Марковна, бродя по комнатам, заходит ко мне и усаживается около стола, на котором я пишу. Сначала она берет или словарь, или старый задачник и читает, не отрываясь, около часа, иногда только раздумывая вполголоса: «…107 аршин черного сукна, 150 зеленого, заплатив за все это проценты с капитала в 17 120 рублей…» Вот купцы-то нынче как стали жить! — восклицает она при этом.
Потом кладет задачник и тащит какую-нибудь бумагу.
— Пожалуйста, Олимпиада Марковна, не путайте,— говорю я,— не берите, пожалуйста.
— Да я, батюшка, не беру ничего,— возражает Олимпиада Марковна,— что ж я, дура какая-нибудь?
— Да как же не берете?
— Ах, господи, как будто уж нельзя и посмотреть!.. Ты теперь, говорят, во всех газетах пишешь.
— Так вы бы попросили, я сам могу дать.
Олимпиада Марковна вдруг злобно швыряет рукопись и подымается.
— Да мне и не нужны твои паршивые стихи! — говорит она пренебрежительно.— Ты думаешь, что ты теперь вправду Аполлонский!
Под именем Аполлонского надо разуметь Полонского; по я не обращаю на это внимания и говорю:
— А не нуждаетесь — зачем же берете?
— Да и не нуждаюсь брать.
— Ну, значит, тем лучше.
— «Тем лучше, тем лучше»,— передразнивает Олимпиада Марковна,— болван! У нас и в роду таких болванов не было.
— Во-первых, я вовсе не из вашего рода,— говорю я,— а во-вторых, нам с вами про это ничего почти неизвестно,— было или не было.
— Так что же, по-твоему, у нас в роду все дураки были?
— Я не говорю этого.
— Да как же это «не говорю»,— не унимается Олимпиада Марковна,— что ж ты дурачишь-то меня! Ты воображаешь, что ты умнее всех стал! «Не говорю»! — как будто я не понимаю…
Олимпиада Марковна кидает на меня насмешливый и вызывающий взгляд и начинает быстро ходить по комнате, нервно завязывая и развязывая платки на голове. Руки у ней дрожат от злобы. Глаза стали совсем дикими.
— Небось не дурей тебя были! И поумнее и поученей во сто раз! — продолжает она.
Тогда я решаюсь окончательно взбесить Олимпиаду Марковну и говорю:
— Эх, господи боже мой, уж куда там «поученей»! Читать небось не умели…
— Да вот не умели читать, да получше тебя, дурака, жили: ты и в праздник того не съешь, не сопьешь, что у них по будням люди едали.
— Да в этом-то бог с ними.
— Ну, значит, и получше тебя были!
— Вовсе не значит.
Олимпиада Марковна вдруг останавливается и вскрикивает :
— Ах, батюшки! Да что ты ко мне привязался?! Я вот изругаю тебя, как собаку, да уйду! Разбойник! Связался с кем, с старым человеком! Брехать только выучился!
Затем страшно хлопает дверью и скрывается из комнаты.
Но лучше всего характеризовать и объяснить характер Олимпиады Марковны может ее воспитание.
Она происходит из старинного помещичьего рода. «Я не хуже ведь кого-нибудь,— говорит она часто,— все-таки не какая-нибудь хамка, а столбовая потомственная дворянка». И это верно, хотя Олимпиада Марковна уже чересчур преувеличивает значение своего происхождения и чересчур часто упоминает разных прапрадедов. Состояние у этих прапрадедов было громадное. Впоследствии оно, разумеется, стало же более и более дробиться, так что у отца Олимпиады Марковны было не более двухсот десятин земли и нескольких сотен крепостных. Впрочем, и это, разумеется, было недурно, но собственно Олимпиаде-то Марковне вовсе не пришлось получить действительно барского воспитания. Мать ее умерла еще тогда, когда Олимпиаде Марковне исполнилось только шесть дней, а отец вскоре сошел с ума, так что воспитанием ее занялась ее тетка, старая дева-помещица, и увезла ее в свою деревушку Бутырки. Старая дева была особа полусумасшедшая и при этом «христова невеста» — девственница, как ястреб следившая за нравственностью своих девок и нещадно бившая их при малейшем подозрении. Она жила совершенно одна, окруженная только одними дворовыми девками, вечно гремевшими в «девичьей» своими коклюшками. По ночам она нараспев читала псалтырь, выкрикивала молитвы собственного сочинения в религиозном азарте, а иногда вдруг начинала рыдать, упав перед иконами. Ей казалось, что в такие минуты в нее вселяется «змий эдемский и иерусалимский»… Потом вскакивала, вся бледная, с распущенными волосами, кричала на весь дом в паническом ужасе и бросалась будить девок. Девки тоже вскакивали как сумасшедшие, зажигалась сальная, тусклая свеча, и начинались успокаивания «матушки-барышни».
Старый помещичий дом производил тогда жуткое впечатление среди глубокой осенней ночи… Только к утру засыпала «барышня». Днем она ходила почти совершенно в рассудке, иногда тоскливая и тихая, а иногда злобная и крикливая.