Лабрюйер, живший во второй половине XVII в., уже куда историчнее Ларошфуко. Его придворные, судейские, горожане относятся к определенной стране и эпохе. Он широко пользуется литературными «портретами с ключом», т. е., не называя оригиналов, рисует их с такой достоверностью, что его современники мгновенно узнают и называют тех, кого он имел в виду. Тем не менее он остается верным эстетике классицизма и характеры его одноплановы: ханжа — это только ханжа, болтун — только болтун, рассеянный — только рассеянный. Они не люди, а типы, свойственные всем временам и народам. «Нельзя свести содержание моего труда к одному королевскому двору и к одной стране, — пишет Лабрюйер в предисловии к «Характерам», — это... исказит его замысел, состоящий в том, чтобы изобразить людей вообще».[789]
Как и Монтень, Лабрюйер считал, что лучший строй — это тот, при котором человек родился. «Когда человек, не предубежденный в пользу своей страны, сравнивает различные образы правления, он видит, что невозможно решить, какой из них лучше: в каждом есть свои дурные и свои хорошие стороны. Самое разумное и верное — счесть наилучшим тот, при котором ты родился, и примириться с ним».[790] Отсюда вывод: менять надо не политическую систему, а существо человека. В отличие от Монтеня и Ларошфуко Лабрюйер откровенно поучает; более того, он видит в этом смысл существования литературы, так как, с его точки зрения, для писателей «нет и не может быть ... награды более высокой и бесспорной, чем перемена в нравах и образе жизни их читателей и слушателей. Говорить и писать стоит только для просвещения людей».[791] В этом вопросе — да и в ряде других — Лабрюйер уже полностью сближается с просветителями XVIII в.
Иные предпосылки у Шамфора. В отличие от Монтеня, Ларошфуко, Лабрюйера он утверждал, что человек изменяется под влиянием общественного строя, при котором живет. Таким образом, Шамфор первый внес во французскую моралистику социальные категории. В канун революции 1789 г. устои монархии были уже так расшатаны, что исторические закономерности, еще недостаточно очевидные для сознания людей XVII в., обнажились и отмахнуться от них было трудно. Коррупция правящих слоев общества — высших кругов дворянства и духовенства, финансистов, откупщиков — дошла до крайнего предела. Говорить об их «исправлении» или о том, что такова человеческая природа, не приходилось. Любому вдумчивому наблюдателю было ясно, что коренные перемены неизбежны. Правда, и энциклопедисты, и Руссо боялись революции, считали, что ее можно и нужно избежать, но никому из них уже не пришло бы в голову сказать, что «самое разумное и верное — счесть наилучшим тот строй, при котором ты родился». Не приходило это в голову, конечно, и Шамфору. То, что он видел вокруг себя, повергало его в ужас. Как произойдут перемены, к чему они сведутся, он не знал, но равнодушно смотреть на происходящее не мог. Он делал посильное: клеймил людей и явления словами, такими точными и язвительными, что, расходясь по Парижу, они становились общим достоянием. Это был его способ борьбы с произволом власть имущих, с социальной несправедливостью.
Как было уже сказано, Шамфор находился под влиянием Руссо. Отправная его точка в «Максимах» чисто руссоистская, правда своеобразно преломленная. В первой же главе, «Общие рассуждения», он постулирует: «Общество отнюдь не представляет собой лучшее творение природы, как это обычно думают; напротив, оно — следствие полного ее искажения и порчи» (стр. 8). Затем, в той же главе, он заявляет, что создать общество людей вынудили «стихийные бедствия и все превратности, которые претерпел род человеческий» (стр. 19), а в главе восьмой делает окончательный вывод: «Труд и умственные усилия людей на протяжении тридцати-сорока веков привели только к тому, что триста миллионов душ, рассеянных по всему земному шару, отданы во власть трех десятков деспотов, причем большинство их невежественно и глупо, а каждым в отдельности вертит несколько негодяев, которые к тому же подчас еще и дураки» (стр. 83). Шамфор не разделяет иллюзий Руссо относительно идеального «естественного человека». И дикарю, по его мнению, свойственны недостатки. Но в цивилизованном обществе каждый человек является носителем не только своих недостатков, но и недостатков социального слоя, к которому он принадлежит. Если же все это усугубляется пороками чудовищного строя, каким, с точки зрения Шамфора, является французская монархия XVIII в., то картина получается удручающая.
Общество разделено на две неравные части. Большая, девятнадцать двадцатых, лишена всего, всех человеческих прав. Это бедняки, «негры Европы», как со свойственной ему энергией пишет Шамфор, определяя одновременно свою позицию в отношении социального угнетения в Европе и национального гнета в других частях света. Меньшая часть, одна двадцатая, обладает всеми правами, привилегиями, преимуществами. Она состоит из знатных вельмож, прелатов, откупщиков, людей невежественных, ничтожных, корыстолюбивых, думающих только о своей выгоде, плюющих на народ. В этот узкий круг тех, кто правит Францией, нет доступа таланту, бескорыстию, честности. «Когда видишь, как настойчиво ревнители существующего порядка изгоняют достойных людей с любой должности, на которой те могли бы принести пользу обществу, когда присматриваешься к союзу, заключенному глупцами против всех, кто умен, поневоле начинает казаться, что это лакеи вступили в сговор с целью устранить господ» (стр. 41). Но именно лакеи во главе со своим державным хозяином — королем управляют страной, позоря ее и ведя к гибели. Франция превратилась в лес, «который кишит грабителями, причем самые опасные из них — это стражники, облеченные правом ловить остальных» (стр. 38). Человеку даровитому и благородному нет места в этом обществе. Положение людей искусства, в частности литераторов, трагично: они — шуты, забавники, и только. Чтобы существовать, им приходится драться за милости, вырывать их друг у друга изо рта. Тому, кто не совсем утратил чувство собственного достоинства, смотреть на это невыносимо. «Когда какая-нибудь глупость правительства получает огласку, я вспоминаю, что в Париже находится, вероятно, известное число иностранцев, и огорчаюсь: я ведь все-таки люблю свое отечество» (стр. 87).