«Что могут мне сделать вельможи и государи? — восклицал М*. — Разве в силах они вернуть мне молодость или отнять у меня способность мыслить, утешающую меня во всех невзгодах?».
Однажды г-жа де* сказала М*: «По-моему, вы не очень уважаете меня, и все из-за того, что одно время я часто виделась с господином д’Юр... Сейчас я вам все объясню, и это послужит наилучшим для меня оправданием. Дело в том, что я спала с ним; не будь этого, разве я стала бы его терпеть? Ненавижу дурное общество! Мне кажется, этого довольно, чтобы извинить меня и в моих собственных, и, надеюсь, в ваших глазах».
Г-н де Б* ежедневно бывал у г-жи де Л*; ходили даже слухи, что он намерен на ней жениться. Узнав о них, де Б* сказал кому-то из друзей: «На свете едва ли найдется мужчина, которого она не предпочла бы мне; я плачу ей той же монетой. Мы дружны вот уже пятнадцать лет — за столь долгий срок два человека не могут не понять, как мало симпатичны они друг другу».
«Если у меня и есть иллюзии насчет людей, которых я люблю, — не раз говорил М*, — то они, подобно стеклу на пастельной картине, смягчают иные черты, но не могут изменить ни пропорции, ни взаимоотношения частей».
Как-то раз в светской гостиной заспорили о том, что приятнее — давать или получать? Кто говорил, что давать; кто утверждал, что, когда людей связывает истинная дружба, удовольствие получать не менее утонченно и даже более сильно. Один умный человек на вопрос, что он думает по этому поводу, сказал: «Не знаю, какое из двух удовольствий сильнее, но я всегда предпочитаю первое, то есть давать: оно долговечнее, и я не раз убеждался, что люди не так быстро его забывают».
Друзьям М* хотелось подчинить его волю своим прихотям; им это не удалось, и тогда они заявили, что он неисправим. «Если бы меня можно было исправить, — возразил он, — я давным-давно испортился бы».
«Я равнодушен к авансам г-на де Б*, — говорил М*, — ибо не слишком ценю в себе качества, которые так привлекают его. Я уверен: узнай он, что именно я в себе ценю, он сразу отказал бы мне от дома».
Г-на де* упрекали в том, что он из породы врачей, которые все видят в черном свете. «А это потому, — объяснил он, — что я наблюдал, как один за другим умерли больные того врача, который все видел в розовом свете. Если умрут и мои больные, то, по крайней мере, меня никто не посчитает болваном».
Некто, не пожелавший вступить в связь с г-жой де С*, воскликнул: «На что человеку ум, как не на то, чтобы уберечь его от связи с г-жой де С*?».[597]
Г-н Жоли де Флери,[598] занимавший в 1781 году пост генерального контролера, как-то сказал моему другу, г-ну Б*: «Зачем вы все время говорите о нации? Никакой нации нет, а есть народ, тот самый народ, который еще в старину наши публицисты именовали „народ-раб, повинный барщиной и податями по воле и милости господина“».
М* предложили место доходное, но малоприятное. Он отказался, заметив при этом: «Я знаю, что жить без денег нельзя, но я знаю также, что жить ради денег не стоит».
Кто-то сказал об одном непомерном себялюбце: «Он, глазом не моргнув, сожжет чужой дом, чтобы сварить себе два яйца вкрутую».
Герцог де*, некогда человек острого ума, умевший ценить общество достойных людей, годам к пятидесяти превратился в самого заурядного царедворца. Это новое ремесло и жизнь, которую он ведет в Версале, подстать его дряхлеющему разуму, словно карты — старухам.
Кто-то спросил человека, который быстро поправил свое расстроенное здоровье, как ему удалось этого добиться. «Очень просто, — ответил тот: — прежде я рассчитывал на себя, а теперь считаюсь с собой».
«Самое его большое достоинство — это имя, — говорил М* о герцоге де*. — У него есть решительно все добродетели, какими только можно разжиться с помощью дворянской грамоты».
Некоего молодого придворного за глаза обвинили в том, что он обожает девок. Так как это обвинение могло бы рассорить с ним порядочных и влиятельных женщин, слышавших весь разговор, один из друзей молодого человека почел долгом возразить: «Преувеличение! Злостный навет! Он и светскими дамами не брезгует!».
М*, большой женолюб, говорил мне, что он не может обойтись без женщин: они смягчают его суровый ум и дают пищу его чувствительной душе. «В голове у меня Тацит,[599] а в сердце — Тибулл»,[600] — заключил он.
597