Подкашивались ноги. Ю. уселся на мокрую скамью, растирая рукой сердце и живот, поглаживая затылок. Он долго сидел так. «Охамлена жизнь, — думал Ю., — но если охамлена, охулиганена вся современная жизнь, то как же не охаметь, не охулиганиться культуре…» Он снова встал и начал ходить по парку. «Надо уезжать, черт с ним, с Крымом, с отдыхом. Какой это Крым, какой это отдых? Надо в Москву». Но что Москва, думал Ю., не из Москвы ли надвигается все это, не в Москве ли придумываются в разных инстанциях, в том числе в Обществе советско-арабской дружбы, куда он отказался войти. Но теперь, если Израиль действительно погиб, этот камуфляж с Интернационалом, с прогрессивными евреями им больше не понадобится.
Ю. посмотрел на часы и заспешил к дому отдыха. Сейчас должны были передавать последние известия. Ю. покачивало, как на корабле в шторм, сердце его было барабаном, и кто-то словно извне бил по нему: бум-бум-бум.
Появился известный, приветливо улыбающийся телевизионный диктор, и аудитория встретила его радостным гулом. Потом, после надписи «Война на Ближнем Востоке», опять понеслись грузовики с египетскими солдатами, поднимающими вверх «Калашниковы». Повторяли старые, уже виденные кадры. Ю. вынул платок и вытер со лба испарину. «Нет, еще не конец. Во что-то уперлись, где-то зацепились, раз повторяется».
— Переговоры ведут с Америкой, куда епреев девать, — говорил Чары Таганович, — потому не сообщают. Может, вечером сообщат.
— В Москве салют должен быть по случаю взятия Тель-Авива, — сказал краснолицый. — Я думаю, там наши ребята воюют… Наши хлопцы..
Победное веселье в доме отдыха продолжалось. Вечером в кинозале выступал абхазский ансамбль гагринской филармонии. Длинноносый пожилой абхазец в черном костюме и белых штиблетах пел:
Предположим, я красивый, ай-яй-яй,
Предположим, я ревнивый, ай-яй-яй,
Предположим, я стою, предположим, я курю,
Жду жену и говорю: ай-яй-яй…
И ансамбль из трех абхазцев и молодой женщины-абхазки, возможно, дочери солиста, очень на него похожей, подхватил:
Предположим, я красивый, ай-яй-яй…
Когда песня кончилась, один из хористов спросил у белоштиблетника:
— У тебя шансы есть?
— Есть.
— Дай полкило.
Опять смех и аплодисменты. «Нет, уж лучше ходить по парку», — подумал Ю.
Было ветрено, но дождь утих, и шторм как-будто бушевал потише. Неподалеку от входа в парк к Ю. подошел человек и сказал:
— Простите, вы тоже из оперы «Аида»?
Это был Давид Файвылович, которого Ю. в своей социальной спесивости совершенно сбросил со счету.
— Я вижу, вы переживаете, — продолжал Давид Файвылович, — я тоже переживаю, но у меня здесь приемник, я слушаю заграницу. Слышимость плохая, но можно поймать, особенно вечером. Хотите послушать?
— Хочу, — обрадованно ответил Ю.
Они познакомились. Давид Файвылович сразу представился накоротке: Дава…
Дава жил не в главном корпусе дома отдыха, а в одном из флигелей, неподалеку от спуска к морю.
— Когда хорошая погода, можно сразу в трусах на пляж спускаться, — сказал Дава.
Дава действительно загорел хорошо, лицо и тело шоколадного цвета, тогда как Ю. лишь покраснел. В Даве чувствовалась ловкость и цепкость умельца, ремесленника, он действительно был сапожником, точнее, работал в обувном цехе в Литве. Все, что ранее Ю. в Даве не нравилось: его маленький курносый носик, лошадиное лицо, даже темные глаза, которые не переставали смотреть с печальной наглостью, — теперь нравилось Ю., и он внутренне упрекнул себя за то, что из-за своей спеси не сблизился с Давой ранее и в одиночку противостоял этому скопищу зоологических недругов. «Эта наша книжная, наша саддукейская, наша раввинская спесь по отношению к своему простолюдину, которую осудил еще Иисус Христос, не она ли причина многих наших бедствий, нашей хилости, нашего отщепенства?»
— Вы тоже были на концерте? — спросил Дава. — Ерунда какая-то. Вот к нам в Вильнюс приезжал одесский ансамбль Мони Житомирского, выступал в ресторане. Это другое дело. Хотите послушать, я на кассету записал. Время до передачи у нас еще есть.