Миргородская лужа не в счет.
Она не есть знак всесветной этой распутицы, она - символ, литературный прием насчет обитателей, но не обиталища.
Разве что Бунин свидетельствовал и преуспел в этом. Но ни он на кочке против меня, ни я на кочке против него о Бунине знать не знаем, и я говорю:
- Да, про грязь мы не проходили.
- Но ты уже приносишь деньги? - вдруг перескакивает он. - Сколько? вопрос обязательно тревожен.
Про заработки он всегда спрашивает с опаской, ибо рвется сообщить, как много зарабатывает сам, но опасается, что не поверят. А ему и не верят, потому что столько он не зарабатывает.
- Я, - говорит он, - на одной "Зулейка-ханум" имел что-то пятьсот (по нынешним деньгам) за прошлый февраль месяц.
И глянцевые галошные глаза его глядят совсем испуганно.
- В общем, около четыреста двадцать... Хорошо, пусть будет триста десять! А ты сколько?
Тревога в нем растет, вдруг - больше.
- Ну, восемьдесят...
- Как?! Я с одной "Зулейка-ханум" т р и с т а на руки... А ты восемьдесят?
Теперь он не только боится, что я не поверю, но и стесняется унизить своими заработками мои.
- Словом, рублей двести пятьдесят или даже двести гарантированных!
Я гляжу спокойно и нагло.
Я провоцирую его тревогу.
- Не веришь? Сейчас трудовое соглашение... Вот же оно было... Не торопи...
Он лезет за пазуху. В галошных глазах - красная подкладка смущения и спешки.
- Вот же... только что... Сто шестьдесят... Цифрами и прописью... и треугольная печать...
Глаза трясутся. Опертый на галошный мысок аккордеон придерживается левой рукой, правая - за пазухой, где в трудовом соглашении сумма, пока он шарит, превращается в с т о д е с я т ь рублей столько-то копеек. И никакой печати.
Всегда он что-то ищет. Интерес в собеседнике, галку на столбе, заплутавшее облако в имеющемся небе. Чтобы успокоить суматошный взгляд, чтобы отвести куда-нибудь глаза. И не потому что виноват. Ни в чем он не виноват. Он обеспокоен, предполагая недоверие к своим словам, растерянным улыбкам, вообще - к себе.
- Ты с ней уже целовался? Нет? Пора. Ты думаешь - знаешь, зачем целуются?
Тревожно глядит он, затеяв в какую-то из весен этот разговор. Я делаю вид, что знаю, зачем целуются. А потом делаю вид, что не уверен, знает ли он. И он кидается объяснять:
- Вас учили про пять чувств? Тогда скажи: сколько их уходит здесь, где мы стоим?..
- Ну?
- Мы нюхаем?
- А как же. Свалка...
- Раз! Мы смотрим?
- Ну. Сверкает и блестит.
- Два. Мы слышим?
- Галки кричат, и капает вода.
- Три! Трогаем?
- Лицом и пальцами - теплый воздух.
- Четыре. А на язык?
- На язык?
- Вот! Одна из пяти дорог, через которые в нас входит это здешнее местожительство, не действует...
- По-вашему, что - из лужи пить?
- Боже упаси! Просто я имею в виду, что двадцать процентов наших возможностей нету. - Он взбудораженно вдохновился: - Но природе нужны дети. Ребятишки этих ворон, людей, соловейчиков и - ты не поверишь! - даже Гитлера. Ей только нужно, чтобы - дети. Как это делается, мы разве с тобой не говорили?
Тревожный взгляд.
- Хорошо, говорили. Но природу не устраивает восемьдесят процентов, потому что под детей она выдает самый лучший вексель - любовь. А чтобы он не был фиктивный, чтобы эти драгоценные дети гарантировались, обязательно ставит свою треугольную печать - поцелуй. Только поцелуй соединяет пять дорог какой-нибудь барышни и такого парнишки, как ты, только губы к губам и никак иначе! - можно соединить твои п я т ь и ее п я т ь, и открыть все границы, чтобы чем только возможно узнали друг друга она и ты, а всё, что потом, опять запечатывается поцелуем, ибо он - единственная легальная печать на красоте...
Я ковыряю каблуком кочку.
- Считай же! Ты чувствуешь на вкус, когда целуешься?
- Ну... - киваю я.
- Раз!
- Ты видишь ее глаза совсем близко?
- Два.
- Ты нюхаешь ее мамины духи "Красная Москва"? Или что?
- Три!
- Ты слышишь, как она дышит и умоляет "не надо"? Четыре! Ваши горячие руки хотят все трогать?
- Пять.
- Вот! Только когда целуются, бывает короткое замыкание в с е х проводов! И перегорают пробки отдельного тебя и отдельной ее, и становится темно в глазах, и остальное делается поэтому в потемках, и в потемки эти упрятываются дети, чтобы им было тихо и хорошо, пока не народятся ходить по п я т и дорожкам жизни. На жучке этих пробок не бывает... Поцелуй же ее!..
Он всегда кидается спасать положение.
Вот мы снова бредем навстречу друг другу. Я, кажется, опять возвращаюсь, а он из тех мест, куда я возвращаюсь, отлучается. Его стезя перспективна. Моя - нет, потому что возвращаюсь я оттуда, где она могла быть перспективна.
Грязь неописуемая, но все сверкает.
Он растеряет налипшую землю на асфальтовых тротуарах. Я свою - притащу домой, и дощатый старый пол заглинится.
Сперва мы друг друга не видим, ибо глядим под ноги.
Идущий в распутицу похож на человека, что-то на дороге высматривающего, ибо глядит под ноги. Движется он не по прямой, а где высохло. Иногда прыгает с чего-то на что-то, причем под ноги глядеть не перестает. Бывает, ударит стопой в колдобину, отчего взлетают чистые брызги талой воды. И летают надо всем галки с воронами, и видят: идет человек, глядит под ноги - ясное дело, кошелек потерял. Вот и назад даже повернул - высматривает: не мокнет ли кошелечек в луже, не сохнет ли на кочке?
На кочках - только что искавшие непотерянные кошельки - мы с ним.
- Кого я вижу!
- Здрасьте.
Мимо тянет телегу лошадь. Возможно, не телегу, а дровни.
Возможно, последние в сезоне, а возможно, последние, какие я видел в жизни.
Если это телега, она плохо катится по вязкой жиже, а лошадь выпрастывает копыта.
Лошадь - буланая, как грязь, или гнедая, как сырая кочка. Если лошадь волочит дровни, значит, с дороги не сошли (ярко-белые за проехавшим полозом) черные корки снега. Иногда дровни скрежетнут по диабазовому под толстой глиной булыжнику, а возница идет в сапогах рядом и всеми известными ему способами понуждает животное тащить дровни там, где пора запрягать в телегу.
Лошадь надсаживается, ее жалко, но если представить, что сапоги ломового мужика промокли (а иначе быть не может), то, содрогнувшись, поймешь, ч т о творится внутри прелой портянки, и сострадательная мысль о лошади, волокущей кандальные дровни, отступает перед мыслью о мужиковых ступнях.