Гостиная ранчо была двух этажей высотой с балконом на втором ярусе. Вся отделана чем-то вроде сельского ар-нуво: золоченая береста и декорированные излишества неокорённых поленьев.
В северном конце первого этажа располагалась библиотека, где проводили сегодняшнюю встречу. Вопрос на повестке дня: вызывать полицию или нет.
— Не знаю, — сказала барыня Фицджералд, — вообще любое применение полиции унижает всех вовлеченных.
— Они просто средство.
— Но они значат нечто пошлое, — сказала она.
— Они простое общественное удобство.
— Я знаю, что такое общественное удобство, — сказала она.
— Ладно, хорошо. — Он отмахнулся от нее обеими руками.
— Тут как будто что-то низкое…
— Мы за них платим. Надо ими пользоваться.
— Что-то неопрятное…
Фицджералды женились в 1929-м. В их первое совместное утро он взревел, требуя завтрака. Она вызвала ему полицию.
— …просто…
— …даже вульгарное или…
Он никогда больше не просил себе завтрака. Чтоб так уж. Иногда, правда, все равно его получал, в те первые дни. Ныне его приносили горничные. Он ревел на них, как в 1929-м. Пусть попробуют воззвать к закону.
— Вызывай полицию, — упрямо сказал Фицджералд. — Опиши им обстоятельства. Они ему извещение об увольнении ой как быстро вручат. Или я этого паразита сам по телефону достану. Скажу ему, что он не считается? Как меня слышно?
В 1929-м, когда два крупных ушлепка полицейской профессии выхватили перспективного экономиста из-за стола с завтраком, у него возникли сомнения о будущем его брака. Когда тень его сражавшихся очертаний покидала миску «Быстрорастворимого Ролстона»{77} в ее несъеденном одиночестве, между ними пал вакуум, который впоследствии стал крохотным, но полностью так и не исчез. «Год краха», — часто сухо замечал он, имея в виду собственный маленький обвал{78}.
Барыня Фицджералд растеряла озлобленность, временно, в осознании того, что все посягательства Болэна стали возможны благодаря определенной доле сотрудничества, если не прямого поощрения со стороны Энн. Какое разочарование. Пастиш отъявленных улик со всей ясностью показывал, что́ она затевает. Молниеносными последствиями казались бесчестье и позор. И хоть она несколько утешалась подобными абстракциями, времена темнели, когда окидывала она мысленным взором преувеличенную действительность — Болэна в нагой его ярости, пристегнувшегося к ее распростертой дочери, а то и хуже — ровно наоборот. В такие времена барыня Фицджералд вновь и вновь поглощала успокоительные, покуда думать удавалось лишь о тяжелой технике, неуклюже ворочавшейся в громадных глиняных ямах.
Фицджералд же думал о том, что следовало надавать ей по мордасам еще в 1929-м, в тот редкий сбрендивший год. (За шестнадцать лет до того, как родился Болэн, когда его мать и отец разъезжали по Уэльсу в прокатном трехколесном «моргане»{79}; и за двадцать лет до рождения Энн. Зачали Энн в 1948-м. Мать ее, уже рубенсовская, если выразиться пощедрей, стояла на раннеамериканском сапожницком верстаке, держась за лодыжки, а Папенька Фицджералд, тогда еще с осиной талией — и столь недавно чемпион Д. А. К.{80} по сквошу — набрасывался на нее сзади. Когда с ним случился оргазм, он принялся издавать свои хомячьи звуки, что лежали в основании последующего полового недуга его супруги. Ноги у него подкосились, и он рухнул на пол и вывихнул себе плечо. Никто из них не знал, пока ехали в больницу, что первая клетка Энн уже поделилась и заметалась во времени на встречном курсе с Николасом Болэном, тогда еще колотившего кулачками по внутренним стенкам уайандоттского манежа.) Но по мордасам он ей так и не надавал, а теперь уже было слишком поздно.
— Поневоле заинтересуешься стариком Болэном, — сказал Фицджералд.