Болэн почувствовал, думая о печи своего отца, что ему хочется нагреть воздух до накала на шесть кубических акров вокруг дома.
— Кончайте уже эту срань, — велел он Фицджералду.
Энн, чуя осуществимость того, что у Николаса рванет трубу, приподняла кончики примирительных пальцев над краем стола, как бы говоря: спокойней, спокойней давай, парняга, не стоит копытами овсы расшвыривать вот так парняга так-то лучше ну.
— Я хотел, — сказал Болэн, — просто отужинать в приятной обстановке. Щедрость больше не выдается?
— Ах, Болэн, Болэн, Болэн.
— Выкладывайте уж прямиком. Я снесу.
Мать сообщила Болэну, что его с них хватит.
— Мы просто спросили, во что вы верите, — сказала она. — Мы и понятия не имели, что это вызовет такую злобу.
— Во что я верю? Я верю в счастье, контроль рождаемости, щедрость, быстрые машины, экологическое здравомыслие, пиво «Курз»{150}, Мерла Хэггарда, дичь нагорий, дорогую оптику, шлемы для профессиональных боксеров, каноэ, скиффы и слупы, лошадей, не позволяющих, чтоб на них ездили, речи, произнесенные по принуждению; я верю в усталость металла и бессмертие остистой сосны. Я верю в Деву Марию и прочих того же разбора. Даже в ее сына, которого цивилизация винит в том, что он уснул у рубильника. — Видели, как барыня Фицджералд покинула комнату, а Энн уставилась себе в колени. — Я верю, что я молекулярное отклонение, какое не собьется бодренькими отвлеченьями дешевых умов. Я верю в верховное правленье спящих людей. Я верю в груз апатии, коя есть исторически зафиксированное завещание политики. Я верю в Кейт Смит и Домашние Органы «Хэммонд»{151}. Я верю в пандусы и съезды. — Фицджералд тоже вышел, оставив лишь Болэна и Энн; она, отринувши муку свою и чувствуя, что, возможно, близка к Чему-То, подняла на безумца взгляд, полный обожания. — Я верю в запаски и срочные ремонты. Я верю в предельного опоссума. Я верю в икринки света, что падают из внешнего космоса, и бомбардировку полюсов свободными электронами. Я верю в ферротипы, ротогравюры и припаркованные машины, все по своим местам. Я верю в жареного молодого барашка с вареной картошкой. Я верю в шпинат с беконом и луком. Я верю в каньоны, затерянные под ногами водных лыжников. Я верю, что мы необходимы и восстанем вновь. Я верю в слова на бумаге, картинки на камне, межгалактические приветы. Я верю в мошенничество. Я верю, что лишь притворяясь тем, кто не ты, можно претендовать на освобожденье от уз времени. В своих мертвых я верю больше, чем в твоих. Более того, credo in unum deum, я верую во единого Бога{152}. Он где-то там. Он мой. И ума у него палата.
В общем, — мелодично и с убого изысканным жестом произнес он, — ты понимаешь, к чему я все это. Очень не хочется плюхать на стол старую философию, как свинячьи потроха. И многое я выкинул. Но, в общем, вот она вся.
Так оно и было. Хлеб в печи все-таки нужно проверять время от времени.
Мгновенье спустя он вообразил, что поет песню волжских бурлаков. Энн ладонью заткнула ему рот. То не была песня волжских бурлаков. То была некая лихорадочная, паранойяльная, ржущая чепуха. Никто не понимал, с чего б ему так себя вести.
— Что ты делаешь? — Ей это напомнило, как люди сходят с ума по телевизору, в отличие от Достоевского.
— Ненаю.
Он весь перенапрягся.
По его ощущеньям, именно эта столовая, сам акт поеданья драматизировали то, что маменька, папенька для него мыслили. Вот что означала их яростность за едой; они делали вид, что все из-за него, решил он; а ему это не нравилось с чуть ли не метафизического плана протеста; в том смысле, что мученичество следует представлять поразительней, нежели блюдами мяса и овощей. Все это, думал Болэн, не реликвии. Кусочки истинной вырезки. Он воображал дарохранительницы с бататом и бамией; наш любимый пир горой уже произошел.
Болэн успокоился. Поразмыслил над торжественным вздором ухода Фицджералдов, воздействие на сей раз не пройдет мимо него бесследно. Он посмотрел на Энн — ей личило опираться на стол обоими локтями. На ум взбрел некий косматый моллюск.
— Ужину, похоже, чего-то не хватило до одной из тех цивилизованных встреч умов, о каких мы наслышаны.
— Да, — сказала Энн, неблагодарно прибавляя: — И ты виновен в этом не меньше их. Это просто кажется совершенно некультурным.
— Я думаю.
— Такая дурь могла бы длиться бесконечно. Вы никогда не возьмете друг друга измором.
— Моя дурь означает гораздо большее.
— Ох, я не знаю.