А на стенах было множество табличек из лакированной сосны, украшенных девизами. И были там снимки подружек, призов из кегельбана, пришпоренных тачек, дохлого орла, распяленного на броском капоте «бьюика-роудмастера»{170}. В верхнем правом ящике комода под армейскими носками хранилось множество нечетких снимков щелки Энн. Подсмотренная из-под пола бани бесстрастным глазом «полароида», сама по себе она казалась маленькой, неотчетливо тревожной птичкой, не сильно отличающейся от крохотного извода американского орла, лежащего на капоте «бьюика-роудмастера»; во всяком случае, тревожной для Камбла, кто, будемте честны, никогда толком не понимал, как к ней относиться. В чем прок делать много снимков этой клятой штуковины, если ее не потрогать?
Кровать была просто кроватью. Стулья — лишь компашкой стульев. Имелся параболический обогреватель с черно-белым фабричным шнуром. Обычнейшая компашка окон — ну, всего четыре; но они, казалось, занимали всё вокруг. Одно располагалось близко от двери и сегодня обрамляло пылающую красную харю несчастного Дьюка Фицджералда.
— Выдьте-ка на минутку, Бренн.
Внутри находился лишь один Бренн Камбл, и тот вышел.
— Сэр?
— Неужто вы ничего не можете?
— Он не дал мне возможности.
— Дал позавчера ночью. Я обнаружил вас в нокауте у него на пороге.
— Меня подло подбили, сэр.
— Ну, Камбл, а я думал, у вас в этом свой интерес имеется.
— Сэр?
— Я имею в виду, что не знаю, отдаете ли вы себе отчет, к чему он ее принуждает.
В главном здании упала и еле слышно разбилась тарелка.
— О, еще как отдаю, сэр, — твердо сказал Камбл, — я их за этим видал.
Фицджералд неистово замахал руками у себя перед носом.
— Бога ради, Бренн. — Тот опустил взгляд на свои сапоги, вспомнил, как взмывает Орион, как хлещут деревья.
— Я их видел, сэр.
Как ни отвратительно, Фицджералду явился мучительный образ Болэна в виде исполинской игуаны или варана, вплоть до трепетного горла, в гоне, над смутной сливочностью Энн. Внезапно из обобщенной этой эротики он вновь оказался в зиме 1911 года — лежал на своем «Ловком летуне»{171} на горке в Экроне, изобретательно противостоя летучему клину голых женщин. Он вспомнил их резинистое столкновенье, женщины корчились и визжали под его полозьями.
— Камбл, это грубо. Химия… меняющиеся времена… Господи, я не знаю.
— Но работу я выполню, сэр.
— Ох, Бренн, я очень на это надеюсь. Это то, что ему причитается.
— Голову себе этим не забивайте, сэр. Он свое получит. — Камбл принялся немного похмыкивать, расчувствовавшись от того, что объявил, хоть и в столь завуалированной манере, свою тягостную верность. У него нет родни, и никто его не любит. Придется обходиться вот таким.
— Энн, — сказала ее мать, — ты не задержишься на минутку?
— Задержусь, конечно, мама. Ты никогда…
— Я знаю, что утомляю тебя и, быть может… старовата. — Улыбка. — Но лишь на сей раз.
— Ты никогда не хочешь, чтобы я оставалась! Ты постоянно меня прогоняешь после еды. «Чего б тебе не пойти?» — всегда говоришь ты! Мне бы очень хотелось посидеть и минутку поговорить, елки-палки!
Барыня Фицджералд от всего этого отмахнулась — вся эта наглость, все это пугающее подростковое что ни попадя, вся эта химия.
— Я намерена сделать тебе предложение.
Маленькая бороздка, пока всего одна, между клиновидными бровями; деликатно нарумяненная носопырка, сузившаяся от серьезности заявляемого. Энн пришла в отчаянье. Я же всего лишь ребенок, подумала она, я хочу нестись во весь опор; а не вот это вот с бумагами. Она задалась вопросом, что это вообще могло бы означать, чувствуя, как химикаты ее вскипают в горлышке пирексной мензурки. Но старая дама выглядела спятившей, уже доставая красный виниловый портфель с именем своего юриста, Д. Шёвка, Адвоката-Консультанта, золотым штампом по ручке. Извлеклись бумаги, деловые бумаги, девонька; бумаги, при помощи которых барыня Фицджералд планировала создать серьезное препятствие для Николаса Болэна.