Мучили сомнения. Не находившее выхода раскаяние перетекало в безнадежную тоску. Любая попытка что-то исправить лишь усиливала чувство вины.
Все, что я ни делал рядом с Инной, казалось мне пустым и зряшным, ненужной тратой времени и сил. Так пассажир, что сел не на тот поезд и обнаружил это слишком поздно, мечется по вагонам, дергает ручки дверей, надрывается перед равнодушными и заспанными проводниками. А потом, высаженный ночью на неизвестной станции, еще пробует куда-то бежать, волочит за собой чемоданы, стучит в окно закрытой кассы... Не понимая очевидного: его поезд — ушел.
…Площадь была утыкана ресторанчиками. Местная, сычуаньская, пекинская, индийская, японская кухни — выбирай любую. Дорого и невкусно, как и положено в туристическом месте. Повара, молодые ребята и девчонки, сноровисто жарили-парили отвратительную еду. За пластиковыми столиками — множество компаний, почти все русские. Шумные, толстые, красные от непривычного солнца, с налетом неистребимой провинциальности — на лицах, в одежде, в позах и жестах...
Два молодца, одинаковые с лица, — в футболках, обтянувших живот, «гавайских» шортах и дурацких белых «морских» фуражках с желтыми якорями-крабами, — сидели неподалеку от нас, осоловело поглядывая на бутыль «Столичной» среди тарелок с китайской кулинарией.
Пили за знакомство. Теплый ветерок шевелил листья пальм.
Зажглись фонари.
Небо над площадью наливалось вечерней синевой. Из бара в виде киоска со стойкой разносился забавный китайский рэп.
— Ты знаешь... — сказал я Инне, разглядывая пузырьки пивной пены. — Мне иногда бывает перед китайцами неловко — за наших.
— Пффф... — фыркнула Инна. — Когда это ты успел снобом стать?
Я огляделся.
— Ты не поняла. Я просто стал чужим… Не только им, тебе — тоже.
Она помолчала.
Достала сигарету.
Я разглядывал ее руки, ее большие руки.
Билась в висок, точно бабочка о стекло, навязчивая мысль.
Пауза в разговоре затягивалась. Инна в одной руке держала сигарету, а другою сжимала крохотную серебристую зажигалку, задумчиво постукивая ею по столу.
Цок. Цок. Цок.
Я вспомнил, как когда-то — очень-очень давно, в прошлой жизни — мы сидели с ней в кафешке на Профсоюзной: невкусный салат, белый пластик стаканчиков, сигаретный дым, ее пальцы, выстукивающие легкую дробь по столу.
Холодная морось сентября за окном. Наш разговор о поездке: «Ты там будешь, как Гулливер...».
Вот оно!..
Стекло треснуло — бабочка-мысль влетела в окно.
По-хозяйски расположилась в средоточии души, сложила невзрачные крылья: «Прими меня такой, как есть. Открой глаза!»
Я действительно попал в шкуру свифтовского героя: стал Гулливером — не тем, что попал в плен к вздорным лилипутам, но когда он жил в стране лошадей.
Долгое время я мнил себя просвещенным европейцем, терпеливо нес бремя белого человека, снисходил к азиатской жизни с высоты своего немалого роста.
Был таким же, как мой сосед Лас... Циником и демагогом.
Ненавидел обращение «лаовай». Находил китайцев забавными туземцами. Усмехался рассуждениям о «многотысячелетней культуре», добавлял про себя: «было, да сплыло».
Сейчас я другой.
Я не окитаился — это невозможно.
Я не прогнулся под китайцев психологически — это удел просвещенных китаистов, знатоков языка и культуры.
Я по-прежнему чужой для китайцев, но теперь и русские — чужие для меня.
Парадокс в том, что невзрачные на первый взгляд «туземцы» вдруг оказались гуигнгнмами, а соотечественники предстали настоящими еху[15]. Лаоваями.
Подобно Гулливеру, размышлявшему о семье, друзьях и сородичах и проницавшему в их внешности и душевном складе то, чем они являлись на самом деле — а они были еху, я с ужасом понимал про себя, что и я такой же. Быть может, немного изменившийся благодаря общению с гуигнгнами, но все равно — еху, чужой.
Только теперь уже — чужой всем.
Гулливера выставили из лошадиной страны. Он жестоко страдал и пролежал больше часа без памяти, когда «гнусное животное» жена обняла и поцеловала его. Меня пока вроде не гонят и даже продлевают визу. И поцелуи жены я перенес стойко, словно солдат, который выносит тяготы и лишения воинской жизни, как велит Устав.
У меня есть девочка-женщина, моя Ли Мэй. Стихии, в которые она верит — Земля, Огонь — не ладят друг с другом, но это хрупкое существо отважилось на борьбу.
Инка боролась со мной, Ли Мэй — бросила вызов всему окружающему миру.
Мне горько от собственного безволия. Душит чувство непоправимой ошибки, будто я упал в глубокий овраг, населенный тенями прошлого.
Нужны силы, чтобы выбраться.
Я посмотрел на темные черточки иероглифа «ли».
«Сила»…
Из раздумий меня вывел щелчок зажигалки.
— Ну и кто она? — выпустив струйку дыма, Инна попыталась улыбнуться.
Вышло холодно и кисло.
— Кто?
— Она. Та, которую ты любишь.
— С чего ты взяла?
— Вадик, Вадик... Я ведь тебя знаю. Слишком хорошо знаю. Ты без любви не можешь. Ты же у нас романтик. Больной на всю голову, извращенный романтик.
— Чего это «больной»?
— Ты алкоголик.
— Да ладно. А извращения-то причем?
— Мне рассказать тебе? При всех — пусть послушают...
— Не дури. Ну, хорошо, что ты хочешь знать?
— Что расскажешь.
— Она студентка. Ей девятнадцать.
— Китаянка?
— Э... в смысле... А, да, конечно.
— «Конечно»?
— Ну, просто — китаянка. Не придирайся, кончай.
Глаза Инны расширились от злого веселья:
— Да я бы с радостью... кончила... Да что-то в последнее время не удается. Теперь хоть буду знать, почему.
Мне показалось, она вся лучилась ненавистью. Особенной, выдержанной, вежливой ненавистью, характерной для офисных работников и людей из сферы обслуживания.
От ее улыбки стало неуютно.
Противно, будто на лицо неизвестно откуда прыгнула жаба.
Сходил к бару и принес еще пару пива. Для разгону пойдет, а ближе к ночи убьюсь, чем покрепче.
— А можно узнать...
Инна подалась вперед.
— Как оно, с китаянкой? Какие впечатления?
— Перестань.
— Ты у нее, случайно, не первый?
— Не случайно.
— Я так и подумала. Бедная девочка. Малолетка. О чем же ты с ней говоришь?
— Это мое дело. Поверь, есть о чем.
— Верю. Ты знаешь — верю. Только мне кажется, что говоришь в основном ты — и наслаждаешься, когда она тебе в рот заглядывает. Ну конечно, ведь так приятно быть Учителем. «Да, моя господина?»
— Хватит.
— А помнишь, ведь мне было столько же, сколько ей сейчас. В тебя тогда втюрилась Юлька Заварина, мы еще с ней были лучшими подругами, помнишь? У вас занятия по английскому были вместе, а она привела меня к вам на факультет. Глупая, похвастаться захотела. Впрочем, это не она оказалась глупой, а я...
— Не прибедняйся, Инн. Я любил тебя за многое, в том числе и за ум.
Вышло фальшиво.
— Вот видишь... «Любил». Хотя и так ясно. Помнишь, я как-то спросила тебя, за что ты меня любишь? И ты сказал: «На этот вопрос ответа нет. Любовь — чувство иррациональное. По полочкам не разложишь — за это вот люблю, а еще за вот это и за то. Просто — или любишь, или не любишь. А если можешь объяснить, за что — это уже не любовь». Помнишь такое?
— Нет.
— А я помню. Как и тебя, тогдашнего. Да и себя тоже. И то, что ты был у меня первым. И аборты свои — тоже помню...
— Мы были студентами. Сами еще дети.
— Зато теперь сильно повзрослели. Господи, какая же я дура...
Это хорошо, подумал я, что Инка больше не пьет. Иначе не обошлось бы без всхлипываний, демонических смешков и попыток подраться.
Теперь это исключительно мое амплуа.
— Э, ну-ка, потише там! — я развернулся к фуражечным туристам. — Не одни тут сидите. Да и не Россия вам тут...
Пельменные лица, оловянные глаза, толстые шеи, непременное «чо» и «какие проблемы».
Как я отвык от всего этого...
— Да это у вас, пидорасов, проблемы. А не у меня...
Инна дергает меня за руку, но один из пельменей уже рядом, я бью его, не вставая, ногой в пах. Кто-то хватает меня за футболку, наш столик дергается и недопитое пиво льется во все стороны. «Жалко...» — успеваю отметить. Освобождаюсь от захвата, футболка трещит, вскакиваю, метя головой в подбородок второго пузана... Попадаю. Несколько раз бью его кулаком по животу. Потом серия вспышек в глазах, онемевшие губы и скулы, рот, полный слюны и крови — будто разжевал пачку гематогена и не проглотил...
Женский визг, шум, возня, испуганные крики поваров и официантов: «Хэлоу, хэлоу!..»