— Я не изменил ей, — сказал я вслух. — Я просто освободился от Инны.
Голос звучал непривычно — из-за того, что уши были в воде.
Волны покачивали меня. Я обращался к заоблачной темноте:
— Освободился и не жале...
Волна накрыла меня с головой, залила и глаза, и рот, и нос. Я перевернулся на живот, замельтешил ногами, руками, беззвучно пытаясь ухватить ртом недоступный воздух.
И вдруг осознал, что тону.
Что не вижу берега.
Не могу удержаться на плаву.
Не могу дышать.
От ужаса сипел, молотил по воде... Барахтался, точно муха, угодившая в чернильницу, в темноте, не ощущая границы воды и воздуха.
Пальцем ноги зацепил дно.
Последние силы ушли на отчаянный рывок.
Выполз на берег и тут же, лежа на мокром песке, проблевался соленой водой, смешанной с настойкой из морских коньков. Засмеялся срывающимся, каркающим смехом — ведь чуть не угодил к ним в гости.
Волны подталкивали меня, смывали блевотину.
Я с трудом встал, постоял, согнувшись. Спазмы прошли.
Огляделся. Впереди расплывчато темнели непонятные фигуры.
Я зашел по пояс в воду, смыл с тела налипший песок.
Стуча зубами, побежал неловкой трусцой, ощущая себя жалким, голым и беспомощным.
Где-то вдалеке, чуть выше пляжа, мелькнул луч фонарика. Надо успеть до обхода служителей...
Она сидела на лежаке, одетая, обхватив колени. Увидела меня, вскочила, махнула в сторону прыгающего по аллее света. Луч скользил над кустами — по перевернутым лодкам и свернутым канатным бухтам с круглыми белыми буйками. Проносился по пляжному песку, выхватывал узкие бледно-желтые полоски лунного пейзажа.
Я натянул на мокрое тело футболку и шорты. Руки и ноги едва слушались. Колотила дрожь. Кроссовки надевать не стал, плюхнулся задницей на лежак. Вытащил пачку сигарет, измяв, изорвав всю. Уронил в песок зажигалку. Матюгнулся, поднял, обдул. Прикурил. Увидел стоящую в песке бутылку «Хайма». Схватил, запрокинул голову, высосал остатки. С сожалением отшвырнул пустую бутылку.
Нас заметили. Осветили. Держа в луче фонаря, приблизились.
— Доброй ночи, — сказал я, делая из ладони козырек. — Все нормально.
Двое служащих в форме подошли поближе.
— Отдыхаем, тихо. Море, хорошо.
Почему-то я выдал им именно так. Видно, на сложные фразы сил уже не было.
Они не остались в долгу. Указав фонарем в сторону шипящих волн, один из них строго произнес:
— Ночь. Море. Опасно. Плавать — нельзя.
Я понимающе кивнул:
— Да-да. Опасно. Я знаю.
Служащие зашагали дальше. Удалялось, металось по песку пятно света.
Во время нашего общения девчонка сидела позади, поджав ноги, и разминала мне шею и плечи. Пальцы у нее действительно были сильными.
«Желтый Цветок» — вспомнил я ее имя. Интересно, сказала правду, или первое, что на ум пришло...
— Как тебя зовут? — вдруг спросила она.
Я сказал.
— Ва Цзинь... — повторила она.
Обернувшись, посмотрел на Хуан Хуа.
Ее лицо было близко-близко.
Мне захотелось поцеловать ее, но я полез в задний карман намокших шортов и достал три влажные сотенные купюры.
— Спасибо тебе.
Она легко взяла деньги, спрятала в сумочку. Положила руки мне на плечи.
— Спасибо. Мне было хорошо. Если хочешь, я могу остаться.
Я не удержался и поцеловал ее в уголок губ.
— Не надо. Ты хорошая. Я найду тебя завтра.
Она встала с лежака, подхватила босоножки. Провела рукой по моему лицу, нагнулась, поцеловала и зашагала в сторону лестницы на аллею.
На завтра у меня был билет до Шанхая. У меня и у Инны, конечно. Из Шанхая, на другой день, Инна улетала в Москву. Оттуда, поездом — в Питер.
Но это меня уже не касалось.
Наш второй медовый месяц закончился...
清醒
Отрезвление
...Закончился странный, на грани бреда, разговор с сутенером возле «Макдональдса». Я ныряю в шумную прохладу зала. Уверенно покачиваясь, едва не сбив с ног пару человек с подносами, прохожу мимо столиков, держа курс на табличку с разнополыми человечками. В женскую, как всегда, длинная очередь. Заворачиваю в соседнюю дверь. Обе кабинки заняты, зато из трех писсуаров свободны целых два. Пока я щедро поливаю розовые и зеленые шарики в фаянсовом зеве, паренек лет двадцати, что стоит за соседним писсуаром, выворачивает и вытягивает по-птичьи шею, пытаясь разглядеть мое хозяйство.
— Интересно, да? — спрашиваю его.
Паренек глупо улыбается.
— Хэлоу!
Как бы я отреагировал на такой интерес в общественном московском туалете? Пробил бы с ноги, и все дела...
Шанхай определенно размягчает, делает снисходительней, добродушней. И в силу общей незлобивости местных людей, а еще потому, что тут их так много — пуп надорвешь, перевоспитывая.
— Писай, мальчик, и не отвлекайся, — говорю я по-русски, не глядя больше на любопытного соседа.
В одной из кабинок кого-то отчаянно пучит. Заглушая характерные звуки, по туалету разносятся вопли на шанхайхуа — не прерывая занятия, человек общается по телефону.
Светлые стены мерцают, подрагивают в неприятном свете ламп.
Закладывает уши.
Нужно выбираться на воздух.
На улице я покрываюсь потом, в который уже за сегодня раз.
Какое-то время разглядываю скульптуру неподалеку от «Макдональдса» — памятник матери и ребенку. Некрасивая бронзовая мама с малышом на руках, рядом — старомодная низкая коляска, тоже из бронзы. Для пущей страховидности все выкрашено в черный цвет, и лишь там, где памятник трогают сотни тысяч рук (вытянутая рука малыша, его нос, плечо и локоть мамы, ручка коляски), поблескивает металл.
Где глава этого семейства — неизвестно. Если бы дело было у нас — тогда понятно, где шляется. А тут... Может, на заработки подался.
К скульптуре то и дело подходят парочки или целые группы. Шустро, с деловитой бесцеремонностью родственников, они располагаются близ коляски и мамаши. Замирают с отрешенно-серьезным видом, или улыбаются, но обязательно с жестом «еще парочку!» — согнутая в локте рука и вытянутые вверх два пальца. Иногда, для пущего эффекта, выбрасывают пальцы сразу на обеих руках.
— И, эр, сань... — считает фотограф.
— Цецзы! — хором говорят позирующие.
Вспышка.
Цецзы — «баклажаны» — местная вариация английского «чииииз!».
У памятника уже новая группа.
Все те же выставленные рожками пальцы.
Новая китайская традиция.
Неожиданно мой рот заполняется кислой слюной. Желудок сжимается. Этого еще не хватало — проблеваться на виду у благодарной публики, под вспышки фотоаппаратов...
Я бросаюсь сквозь толпу в сторону, где потемней. Ищу выход на боковую улицу. Почти бегом — весь подавшись вперед, прижимая один кулак к животу, другой ко рту, — пробираюсь по узкому тротуару между расставленными на нем мопедами. Замечаю совсем узкий и темный переулочек. Лестницы, решетки, бак с вонючим мусором...
Минут пять я блюю, всхлипывая и прерывисто дыша в перерывах между позывами. Блюю самозабвенно и страстно, выворачиваясь наизнанку.
Вспоминаю, как сегодня утром билась на горячем асфальте, возле рынка, умирающая рыба. Наверное, сейчас у меня такие же глаза...
Вокруг никого нет. Узкий двор-колодец, сюда едва бы поместилась даже пара машин. Темно, тихо. Только звук льющейся воды и слабый свет из окна на первом этаже — стекло непрозрачное.
Отплевываюсь, вытираю рот и руки краем футболки. Хорошо бы остаться тут, передохнуть. Просто прилечь, подложив руку под голову. И поджав для уюта ноги...
Я выискиваю в темноте местечко почище. Сползая спиной по стене, присаживаюсь на корточки. Но так сидеть неудобно, и я без раздумий опускаю задницу на теплую землю. Закрываю глаза. Неплохо. Но уж слишком воняет скисшим мусором, мочой и моей, наверное, блевотиной.
«Встань и иди! — убеждаю себя. — Иди прочь отсюда!»