Он убегает. Он, ковыляя, входит в ближайший ломбард, спотыкаясь, заходит в заднюю комнату и вываливает содержимое своего мешка. Ему так омерзителен собственный поступок, что он не примет больше чем одну десятитысячную настоящей стоимости массивного серебра. Он оставляет мешок с серебром и убегает из ломбарда, зажав в кулаке несколько мелких купюр.
Он покупает дешевый чемодан и набивает его бутылками дешевого джина. На вокзале он бросает кассиру несколько монет, последнее, что у меня осталось, и говорит, что ему нужен билет на побережье. Неважно куда, лишь бы доехать за эти деньги.
Теперь все кончено, он же знает. Он ограбил могилу пророка. Ему остается только просидеть у моря до тех пор, пока бутылки с джином не опустеют, а потом в последний раз помочиться против ветра и утопиться.
Он сходит с поезда в рыбацкой деревне. Ковыляет к пляжу, не обращая внимания на удивленные взгляды местных жителей, и садится на песок. Поднимается ветер, но это неважно. Сначала он снимает черную шляпу-котелок, которую носил почти тридцать лет, с того самого утра, как подобрал ее в заброшенном складе на окраине Шанхая и ушел, чтобы затаиться и жрать хрен, — тогда он впервые жрал хрен, чтобы заглушить смрад собственной души, ведь зловоние впервые стало душить его именно в то утро, когда он пошел на склад, чтобы помочь своей сестре, чтобы помочь другу детства, и понял, что опоздал.
Опоздал. Потому в ночь перед цирковым представлением сломался кинопроектор. Один кадр наложился на другой, совместившаяся картинка заворожила его, точно гипноз, и он заснул. И вот на следующий день он стал есть хрен, надел черную шляпу-котелок и никогда ее не снимал, чтобы навсегда запомнить ту ненависть, которую испытывал к собственной черной душе.
И теперь он снимает эту черную шляпу и вместо нее надевает другую, большую, соломенную, с такими низкими полями, что закрывают лицо, шляпу, которую на Востоке увидишь только на приговоренных к смерти и странствующих монахах, потому что на Востоке существует древняя мудрость — не смотри в лицо тому, кому суждено скоро умереть, или тому, кто просит подаяния во имя Будды.
Затянув завязки соломенной шляпы, он поплотнее заворачивается в пальто. Берет плащ Ильи-пророка и открывает первую бутылку джина, наливает, наполняет шприц, закрывает колпачок. Он видел, как это делают другие, и поэтому перетягивает себе руку выше локтя. Прикасается к вздувшейся вене. Втыкает в вену иглу и впрыскивает себе джин.
Крик. Этот ли спокойный, тихий голос слышал Илья в пустыне?
Шприц выпадает из рук, и он долго ищет его. Медленно вытирает иглу красным фланелевым платком, которым замотана его шея, — медлительно, неуклюже, потому что не видит, что делает, потому что уже не в силах развязать бечевку, стягивающую концы платка, потому что не может держать фланель перед собой.
Наконец он очистил или кое-как очистил иглу от песка. Снова наливает джин, наполняет шприц, снова втыкает его в вену.
Ширяется джином.
Ширяется целым чемоданом джина.
Наступает ночь. Он прикончил одну бутылку и взялся за другую. Его хлещет ветер, высоко вздымаются волны. К утру он опустошил все бутылки, и море унесло их вместе с чемоданом и шприцем, потому что теперь тайфун набрал силу.
Он сидит на песке в самом средоточии хаоса, не видит и не слышит. Сидит, скрестив ноги, опустив подбородок на грудь, не замечает ничего вокруг. Даже если бы князья и деспоты тысячи стран, где не властвует закон, захотели напасть на него, это было бы бесполезно. И даже целая толпа не могла бы привлечь его внимание мольбами, мечтами, причудами. Он неуязвим ни для кого и ни для чего, он за пределом ощущений, он один на краю земли, он один на той стороне луны, на темной стороне, и лишь пустота ему товарищ, родитель и дитя.
Тайфун свирепствует три дня и три ночи. Когда он стихает, наш приятель просыпается на дне моря, на ложе океана — тайфун обернул его водорослями. Водоросли свисают с его соломенной шляпы, налипают на руки, опутывают плечи и живот. Живот и ноги его охватили скользкие щупальца пахнущих йодом водорослей.
Ноги у него как ватные, деформированное плечо ноет. Ему холодно, он промок, опустошен, едва жив. Сознание его затуманено, глаза — как две узкие, раскосые прорези, за которыми — небытие, словно его посетили мысли слишком возвышенные, чтобы высказать их словами.
На дне океана прямо перед собой наш приятель видит маленькую процессию, состоящую из грубоватых старейшин деревни, привыкших к суровой жизни рыбаков. Их лица — носы кораблей, руки — рыболовные крючки. Это покрытая шрамами и выдубленная всеми ветрами делегация, посольство из какой-то далекой страны над морем. У него на глазах они падают на колени, прижавшись лбом к песку.