Он облизывал подбородок и пропускал еще стопку-другую, выходил и, пошатываясь, брел по темным закоулкам, а клиенты семенили у него в кильватере; спотыкаясь, он спускался в закопченный подвал, осушал там еще полбутылки и начинал декламировать стихи из первой главы Евангелия от Луки, автоматически, словно прокручивая в голове молитвенный барабан, а попутно загонял в комнату толпу голодных, изможденных артистов и выстраивал их в ряд вдоль стены. Одновременно он направлял прожектор на себя и принимался раздеваться, бормоча себе под нос обрывки воспоминаний детства, воспоминаний о Мукдене и Шанхае, о старом добром Токио, о путешествии, которое вело на запад и дальше, к югу через Маньчжурию и Китай, к долгому забытью на Филиппинах, о возвращении в Японию, где он наконец-то снимал с себя одежду и обнажал свое огромное жирное тело перед кучкой полусонных, впавших в прострацию зрителей.
С каждым годом дела Герати шли все хуже и хуже. По прошествии первых послевоенных месяцев ему уже с трудом удавалось найти голодающих подростков, готовых унижаться за гроши. Девочки постепенно ушли к более ловким дельцам, а мальчики становились все старше. То, что начиналось как непристойный танец, исполняемый испорченными детишками, постепенно превратилось в променад нелепо подергивающихся ипохондриков, которым ни публике, ни друг другу нечего было показать, кроме варикозных вен и гнойных язв.
Самому Герати выходить из запоев становилось все труднее и труднее. Случались вечера, когда его шоу из истории восточной похоти сводилось исключительно к стриптизу в его же собственном исполнении. Раздевшись, он всегда повторял одну и ту же строку, magnificat anima mea Dominum: он бубнил ее, стоя в свете прожектора, отбиваясь от тысяч невидимых соколов, выкрикивая приказы ордам воображаемых детей. Через некоторое время водоворот смыкался у него над головой, и он опускался на пол, падал на огромную черную баржу, которая везла Киото со всеми его старинными монастырями вниз по течению, к ночному морю, где он начинал в тысячный раз повторять безумный список дат и адресов — то путешествие по Азии, которое Квин запомнил еще в баре в Бронксе.
Так закончилось первое послевоенное десятилетие Герати. Бизнес накрылся, туристы обходили его стороной. Из баров при отелях его выкидывали, предупреждая, чтобы он больше не появлялся. Как только у него заводились хоть какие-то деньги, он сразу же уходил в запой, пока не пропивал все до последнего гроша. Все чаще его можно было встретить в дешевых забегаловках, где продают лапшу и где он мыл тарелки за понюшку хрена.
Квин задавал вопросы о редких буддистских рукописях из коллекции Герати, огромной коллекции порнографии, которую тот собрал и откомментировал.
Он выяснил, что об этой коллекции не только никто ничего не слышал, но никто даже и не верил в саму возможность ее существования. Во всяком случае, трудно было представить, чтоб ее мог перевести этот старый, подсевший на хрен громила.
Научный труд, настолько масштабный, что для его перевозки потребовалась целая колонна грузовиков.
Они откидывались на стойку бара, смеялись и качали головами. Квин явно с кем-то перепутал своего знакомого.
Вдоволь поскитавшись по Токио и возвращаясь в квартиру, где его терпеливо ждал у телевизора Большой Гоби, он всегда обнимал его и крепко прижимал к себе. Так они здоровались. Квин улыбался, Большой Гоби сквозь слезы расплывался в улыбке, потому что был очень счастлив.
Ну, что, Гобс, надеюсь, я не очень долго.
Пустяки, Квин, мелочи. Ты же знаешь, тебе не о чем беспокоиться, когда ты уходишь. Я знаю, что ты обязательно вернешься.
Они опять обнимались, Большой Гоби смеялся. С самого детства Гоби хотелось прикасаться к людям и чтобы они прикасались к нему. Это был единственный способ удостовериться в том, что они настоящие. Но в приюте этого так и не поняли. Когда он пытался обнять других мальчиков своими огромными ручищами, они разбегались.
Прекрати лапать детей, говорили святые отцы.
Если он опять возьмется за старое, просто убегайте от него, говорили они остальным.
Руки не давали Большому Гоби покоя с самого рождения и даже пугали его. Он никогда не знал, чего от них ожидать. А потому он перестал прикасаться к другим мальчикам, чтобы те от него не шарахались; вместо этого он внимательно за ними наблюдал, чтобы понять, как они себя ведут: что делают и как — чтобы самому делать так же. Он слушал их и говорил как они. Он подражал им во всем и корчил такие же дурацкие рожи.