Брунейская гарцующая лошадь.
Неукрощенный леопард с реки Иравади.[36]
Малаккский тростник.
Единственный и неповторимый плененный джохорский камзол.[37]
Зрители не оценили этот абсурдный перечень номеров. Некоторые ошеломлены, другие злятся, немногие — в ужасе. Они принесли с собой на представление пакеты креветок и теперь начинают с треском ломать креветочные хвосты, очищать их от панциря, засовывать в рот жирное мясо. Крики, топот, свист.
Барабан снова выбивает дробь, жонглер заканчивает свою программу. Мой отец объявляет следующие номера, никогда не исполнявшиеся прежде, упоминая животных, которых и на свете нет. Это, конечно, абсурд, но всю эту бессмыслицу он произносит совершенно серьезно.
Наконец он опускает рупор. По опилкам переходит арену, глядя вверх, на мою мать, балансирующую на проволоке в ста футах над землей, ожидая своего номера.
Понимает ли она в тот момент, что он делает? Что должно произойти?
Может быть. Но уже слишком поздно, ни она, ни кто другой не могут остановить представление, которое началось давным-давно. Да, давным-давно, и вот сейчас оно в разгаре.
Кикути-Лотман развязал галстук. Он вынул из кармана другой, черный, и завязал его вместо предыдущего.
Поэзия — соус, сказал он, и, как все хорошие соусы, должна быть одновременно сладкой и кислой. Представление, которое он давал в тот вечер, видите ли, предназначалось для очень узкого круга. Богатые покровители в зале, звери, номера и клоуны, оркестр и жонглеры — все это был реквизит представления, которое он собирался поставить для одного человека, только для одного — для женщины на проволоке. Для каждого из нас любовь — неповторимая алхимическая смесь. Для него главными компонентами в любви были арена и постель.
Но прежде чем я усложню историю, позвольте отметить, что она чрезвычайно проста. Мужчина влюблен в блеск и энергию цирка. Он отдает цирку жизнь и слишком поздно понимает, что любовь одной женщины гораздо важнее. В наше время тратить жизнь впустую — общее место. Этот человек обезумел потому, что сознательно отверг дар.
Ради арены? Ради цирковой арены, конечно, ради освещенного круга, где самодовольный притворщик важно расхаживает в хитроумно подобранных костюмах под крики и смех толпы, думая, что своими номерами и масками обведет вокруг пальца жизнь, одурачивая легковерных дураков, и в самом деле дурачит их из вечера в вечер, ведь для того они к нему и приходят. Зрители восторженно аплодируют, но после каждого представления зал пустеет, и вот оказывается, что в конце каждого хитроумно срежиссированного вечера хозяин цирка должен вспомнить о том, что пора снять маски, в которых он безрассудно щеголял под звуки фанфар. И вот он гол, он заточен в тишине тесной арены, которая стала его клеткой, один, в компании выжатых тюбиков краски и поношенных костюмов, внутри которых никого нет; вот он стоит один на опилках, на которых остались мертвые следы — не более чем воспоминание. Приходят другие зрители, восхищаются и уходят, а когда они уходят, он перестает существовать.
А постель? Постель моей матери, символ всей ее разбитой жизни. Постель, в которой она родилась и в которой спала ребенком, девушкой, молодой женщиной. Куда она привела своего первого любовника и первых десятерых любовников, первых двадцать, и еще многих, даже после того, как вышла замуж, потому что мой отец не принял ее любовь. Ведь он жил ради цирка. Ведь он жизнь положил на то, чтобы стать повелителем арены — под грохот оркестра и восторженные крики толпы в центре усыпанного опилками круга.
Может быть, он даже толкал ее на эти мимолетные связи, чтобы у него самого на душе было спокойнее оттого, что она не одинока, чтобы скрыть от самого себя свою неспособность любить — ни принять любовь, ни дать. Конечно, они оба несли вину за ее беспорядочные связи, обилие которых роковым образом повлияло на их жизнь, хотя ни он, ни она не могли открыто признать, что разрушают свой брак по собственной воле.
Так проходил год за годом. Тщеславный мужчина в расшитом блестками фраке ставил хитроумные трюки на арене. Одинокая женщина в постели отдавала свою любовь в обмен на надежду то одному случайному любовнику, то другому, в обмен на цветы, на ужин, на ночь с кем-то, хоть с кем-нибудь, чтобы хотя бы один вечер ощущать тепло, а не считать пустые минуты.
Цирк всегда был его страстью. Когда магия перестала ему подчиняться? Когда того, кто каждый вечер под звуки фанфар выходил на арену, стали охватывать сомнения? Когда он возненавидел костюмы и маски? Презирать зрителей, которые взрывались одобрительными криками, только когда один номер быстро сменялся другим? Которые освистывали его, если он ошибался, улюлюкали, если он запинался, требовали еще и еще, и потом, в тот самый момент, когда представление заканчивалось, уходили?