Выбрать главу

Сначала мне казалось, что мое нетерпеливое стремление докопаться до истины объясняется профессиональной привычкой и обыкновенным человеческим любопытством. Но потом я понял, что я просто спешил избавиться от тяжкого груза неизвестности, вызывавшего огромную душевную боль. Это открытие меня обескуражило. Так, значит, я пекусь только о себе? О своем спокойствии и благоденствии? Мозг сверлила мысль о самоубийстве мальчика, и я убеждал себя в ее ошибочности. Стоило мне представить последние минуты, когда Паата принимал роковое решение, как я приходил в ужас и уверял себя, что это глупость, безумие, что не могла такая мысль созреть в голове ребенка. Не убедив себя в этом, я не мог успокоиться и заснуть.

Смешно, но я ни на минуту не допускал, что справедливой может оказаться противоположная точка зрения. Я обеими руками отмахивался от коварного вопроса: «А что, если именно так оно и было?» Эта мысль подбиралась ко мне, росла с пугающей быстротой. Я спешил прогнать ее прочь, отталкивал от себя, она скатывалась вниз, но тотчас с завидным упорством снова преследовала меня, крепнущая и все более грозная.

Что ж, если это так, значит, виноват я и все живущие сегодня на земле. Но ведь невозможно, чтобы все люди, до единого, были виновны? Этот слабый аргумент успокаивал меня, но ненадолго, до той поры, пока не приближалась мрачная тень ненавистного подозрения.

Я больше не мог так жить. Боль росла, и я понимал, что надо как можно скорее излечить эту незаживающую рану, а не растравлять ее. Я ощутил дело Пааты не как служебное поручение, а как собственную беду, тяжкую болезнь, с которой надо разделаться.

Так оно и было в действительности. Я пекся о своем душевном равновесии.

***

— Садитесь, пожалуйста! — я указал истопнику на стул. — Простите, забыл ваше имя-отчество.

— Эх, какое там еще имя! Не больно я знаменит. Пиши — слесарь-истопник, и ладно.

— Истопников много.

— В том-то и дело, что много… Чего вызывали? Я уже сказал все, что знал…

— Мне надо еще кое-что уточнить… Снимите пиджак, если вам жарко.

— Спасибо. Ладно, пиши: Дата я, Кавтиашвили.

— Давно в Тбилиси живете?

— Да уж не помню. Лет десять, наверно…

— Дети у вас есть?

— Откуда им быть, когда жены нет.

— И не было?

— Никогда.

— Отчего так?

— Оттого, что не женился — и весь разговор! — Он сердито комкал в руках старенькую соломенную шляпу.

— В деревне родня осталась?

— Никакой. Отца с матерью не помню, как померли, я совсем мальцом был. Двоих старших братьев тоже рано потерял. Родственники, конечно, остались, но, чтоб не соврать, даже не знаю, где они живут. Да и сами они не больно мной интересуются…

— Чем вы в деревне занимались?

— Пахал, сеял, полол. Работал, чтоб себя прокормить.

— Себя одного?

— Да… Колхозу от меня подмога была невеликая, еще им приходилось мне помогать. — Старик вздохнул и покачал головой, — в том-то и беда моя, что никому я ничего не сделал. Уйду — и следа на земле не останется.

— Не надо так думать.

— Думай не думай, так оно и есть. От силы еще два годика протяну, а там, глядишь, господь и приберет; а что я сделал? Ничего. Даже щенка не вырастил.

— Ну, почему же. Вот вы говорили: сеял, пахал…

— Пахал! Для себя самого, а другим — ничего. Что жил, что не жил — толку никому никакого.

Старик совсем расстроился. Было видно, что думал он об этом не в первый раз.

— Не прав ты, дед!

— Тебе, может, моя жизнь лучше известна?

— Может, и лучше.

— Ну, так давай рассказывай! — он насмешливо сощурился и в ожидании моего конфуза уселся поудобнее.

— Ты говоришь, что никому за всю жизнь добра не сделал. А я не поверю, что друга никогда советом не поддержал, нуждающемуся руки не протянул.

— А ты поверь! — рассердился старик, и я понял, что не на меня обращен его бессильный запоздалый гнев, а на его собственное прошлое, должно быть, безрадостное и тяжелое. — У меня, может, и друзей никаких не было и никому я не помогал.

— Что ж так? — Я улыбнулся, боясь, что он совсем разобидится.

— А вот так! Я и в деревне-то не жил, а за околицей на самом краю домишко мой притулился.

— И все равно не поверю, чтоб ни разу человек на собрании не выступил, не поспорил ни с кем, чтоб его ни разу не похвалили или не покритиковали.