Выбрать главу

Тернбулл усмехнулся.

– Этот пьяный неуч…– начал он.

– Да! – яростно заорал Макиэн.– Оба мы знаем много длинных слов. Для меня человек – образ Божий, для вас – гражданин, имеющий всякие права. Так вот он. Божий образ; вот он, свободный гражданин. Первый встречный и есть человек. Спросим же его.

И он гигантскими шагами двинулся в гущу сумерек, а Тернбулл, добродушно бранясь, пошел за ним.

Поймать образец человека было не так легко, ибо, как мы уже говорили, его заносило туда и сюда. Отметим кстати, что он пел о короле Уильяме (неизвестно, каком именно), который жил в самом Лондоне, хотя в остальном текст был полон чисто местных географических названий. Когда оба шотландца пересекли его извилистый путь, они увидели, что он скорее стар, чем молод, что волосы у него пегие, нос красный, глаза – синие, а лицо, как у многих крестьян, словно бы составлено из каких-то очень заметных, но не связанных между собой предметов. Скажем, нос его торчал, как локоть, а глаза сверкали, как лампы.

Приветствовав их с пьяной учтивостью, он остановился, а Макиэн, сгоравший от нетерпения, сразу начал беседу; он старался употреблять только понятные и конкретные слова, но слушатель его, по-видимому, больше тяготел к словам книжным, ибо схватился за первое же из них.

– Атеисты! – повторил он, и голос его был преисполнен презрения,– Атеисты! Знаем мы их! Да. Вы мне про них не говорите! Еще чего, атеисты!..

Причины его презрения были не совсем ясны; однако Макиэн торжествующе воскликнул:

– Ну вот! Вы тоже считаете, что человек должен верить в Бога, ходить в церковь…

При этом слове образец указал на колокольню.

– Вот она! – не без труда выговорил он.– При старом помещике ее было снесли, а потом опять…

– Я имею в виду религию,– сказал Макиэн,– священников…

– Вы мне про них не говорите! – оживился крестьянин.– Знаем мы их! Да. Чего им тут надо, э? Чего, а?

– Им нужны вы,– сказал Макиэн.

– Именно,– сказал Тернбулл,– и вы, и я. Но мы им не достанемся! Макиэн, признайте свое поражение. Разрешите мне попытаться:. Вам, мой друг, нужны права. Не церкви, не священники; а право голоса, свобода слова, то есть право говорить то, что вы хотите, и…

– А я что ж, не говорю, что хочу? – возразил с непонятной злобой пьяный крестьянин.– Нет уж! Я что хочу, то и скажу! Я – человек, ясно? Не нужны мне ваши, эти, голоса и священники. Человек, он человек есть. А кто ж он еще? Человек! Как увижу, так и скажу: вот он, человек-то!

– Да,– поддержал его Тернбулл,– свободный гражданин.

– Сказано, человек! – повторил крестьянин, грозно стуча палкой по земле.– Не гра… ик… ну, это… а че-ло-век!

– Правильно,– сказал Макиэн,– вы знаете то, чего не знает теперь никто в мире. Доброй вам ночи!

Крестьянин снова запел и растворился во мраке.

– Странный тип,– заметил Тернбулл.– Ничего не понял. Заладил свое: человек, человек.

– А кто сказал больше? – спросил Макиэн.– Кто знает больше этого?

– Уж не становитесь ли вы агностиком? – спросил Тернбулл.

– Да поймите вы! – крикнул Макиэн.– Все христиане агностики. Мы только и знаем, что человек – это человек. А ваши Золя и ваши Бернарды Шоу даже в этом ему отказывают.

Глава VIII

ПЕРЕРЫВ

Холодное серебро зари осветило серую равнину, и почти в ту же самую минуту оба шотландца появились из невысокой рощи. Они шли всю ночь.

Они шли всю ночь и почти всю ночь говорили, и если бы предмет их беседы можно было исчерпать, они исчерпали бы его. Сменялись доводы, сменялись ландшафты. Об эволюции спорили на холме, таком высоком, что, казалось, даже в эту холодную ночь его обжигают звезды; о Варфоломеевской ночи – в уютной долине, где золотой стеной стояла рожь; о Кэнсите – в сумрачном бору, среди одинаковых, скучных сосен. Когда они вышли на равнину, Макиэн пылко отстаивал христианское Предание.

Он много узнал и о многом думал с тех пор, как покинул скрытые тучами горы. Он повстречал много нынешних людей в почти символических ситуациях; он изучил современность, беседуя со своим спутником, ибо дух времени легко усвоить из слов и даже из самого присутствия живого и умного человека. Он даже начал понимать, почему теперь так единодушно отвергают его веру, и яростно ее защищал.

– Я понял одну или две ваши догмы,– как раз говорил он, когда они пробирались сквозь рощу на склоне холма,– и я отрицаю их. Возьмем любую.

Вы полагаете, что ваши скептики и вольнодумцы помогали миру идти вперед. Это неверно. Каждый из них создавал свое собственное мироздание, которое следующий еретик разбивал в куски. Попробуйте, поищите, с кем из них вы договорились бы. Почитайте Годвина или Шелли, или деистов XVIII столетия, или гуманистов Возрождения, и вы увидите, что вы отличаетесь от них больше, чем от Папы Римского. Вы – скептик прошлого века, и потому вы толкуете мне о том, что природа безжалостна.

Будь вы скептиком века позапрошлого, вы бы укоряли меня за то, что я не вижу ее чистоты и милосердия. Вы – атеист, и вы хвалите деистов. Почитайте их, чем хвалить, и вы увидите, что их мир не устоит без божества. Вы – материалист, и вы считаете Бруно мучеником науки. Посмотрите, что он писал, и вы увидите в нем безумного мистика. Нет, великие вольнодумцы не разрушили Церкви. Каждый из них разрушил лишь вольнодумца, предшествовавшего ему. Вольнодумство заманчиво, соблазнительно, у него немало достоинств, одного только нет и быть не может – прогрессивности. Оно не может двигаться вперед, ибо ничего не берет из прошлого, всякий раз начинает сызнова, и каждый раз ведет в другую сторону. Все ваши философы шли по разным дорогам, потому и нельзя сказать, кто дальше ушел. Нет, только две вещи на свете движутся вперед, и обе они собирают сказанное раньше. Быть может, они ведут вверх, быть может – вниз, но они ведут куда-то. Одна из них – естественные науки. Другая – христианская Церковь.

– Однако! – сказал Тернбулл.– И конечно, наука весьма обязана Церкви.

– Если уж зашла об этом речь,– отвечал Макиэн,– то я скажу: да, обязана. Когда вы думаете о Церкви, преследующей науку, вам смутно мерещится Галилей. Но перечитайте научные открытия после падения Рима и вы увидите, что многие из них сделаны монахами. Однако это не важно. Я хотел привести пример того, что воистину может развиваться, как развивается наука. Церковь в мире духовном – то же, что наука в своем мире.

– С той разницей,– сказал Тернбулл,– что плоды науки видны, ощутимы. Кто бы ни открыл электричество, мы им пользуемся. Но я нигде не вижу духовных, или просто нравственных плодов, которыми мы обязаны Церкви.

– Они невидимы, потому что они нормальны,– отвечал Макиэн.– Христианство всегда немодно, ибо оно всегда здраво, а любая мода в лучшем случае – легкая форма безумия. Когда Италия помешалась на пуританстве. Церковь казалась слишком преданной искусствам. Сейчас мы связаны для вас с монархией, хотя при Генрихе VIII именно мы не признали божественных прав кесаря. Церковь всегда как бы отстает от времени, тогда как на самом деле она – вне времени. Она ждет, пока последняя мода мира увидит свой последний час, и хранит ключи добродетели.

– Ох, слышал я все это! – отмахнулся Тернбулл. – Это такая чушь, что даже не рассердишься. Ну, хорошо, христианство хранит нравственность. Но сами же вы не пользуетесь этой лакмусовой бумажкой! Koгдa вы зовете врача, вы не спрашиваете, христианин он или нет. Вам важно, хорошо ли он лечит, честен ли он – словом, многое, только не его вера. Если вера так важна, почему вы не поверяете ею всех людей?

– Когда-то мы поверяли,– отвечал Макиэн,– и вы нас за это бранили. Ничего, я заметил, что чаще всего именно так и спорят с христианством.