– А вы? – спросил Макиэн.– Неужели вы писали в здравом уме? Защищайтесь, сказано вам!
Огненно-рыжий редактор побледнел от счастья. Он вскочил с мальчишеской легкостью; юность вернулась к нему. И – как нередко бывает, когда к человеку средних лет возвращается юность – он увидел полицейских.
Задав несколько вопросов, служители закона повели обоих фанатиков в полицейский суд. С Макиэном они обращались почтительно, ибо в нем была тайна, а наши полисмены, как многие уроженцы Англии,– и снобы, и поэты. Вопли же Тернбулла не трогали их, ибо они не привыкли слушать доводы, даже если доводы эти согласны с законом.
Привели нарушителей порядка к судье, которого звали Камберленд Вэйн. Он был радушен и немолод, славился легкостью слога и легкими приговорами. Иногда, по долгу службы, он гневно порицал кого-нибудь – скажем, человека, побившего жену, и очень удивлялся, что жена эта сердится на него больше, чем на мужа. Одевался он безупречно, носил небольшие усики и вполне походил на джентльмена, точнее – на джентльмена из пьесы.
Нарушение порядка и порчу чужой собственности он почти и не считал преступлениями, и потому отнесся с юмором к какому-то разбитому стеклу.
– Мистер Макиэн! – сказал он, откинувшись на спинку кресла,– Вы всегда заходите к друзьям через окно? (Смех.)
– Он мне не друг,– ответил Эван с серьезностью глупого ребенка.
– Ах вон как, не друг? – переспросил судья.– Быть может, родственник? (Громкий смех.)
– Он мой враг,– отвечал Эван.– Он враг Богу.
Судья выпрямился и едва удержал пенсне.
– Прошу вас, без… э… выражений! – торопливо сказал он.– Причем тут Бог?
Эван широко открыл светлые глаза.
– Бог…– начал он.
– Прошу вас! – строго сказал судья.– И вам не стыдно говорить о таких вещах на людях… э… в полиции? Вера – частное дело, ей здесь не место.
– Неужели? – спросил житель гор.– Тогда зачем они клялись на Писании?
– Не путайте! – сердито поморщился Вэйн.– Конечно, мы все уважаем присягу… да, именно уважаем. Но говорить в публичном месте о священных и глубоких личных чувствах – это безвкусно! Вот именно, безвкусно. (Слабые аплодисменты.) Я бы сказал, нескромно. Да, так бы я и сказал, хотя и не отличаюсь особым благочестием.
– Это я вижу,– заметил Эван.
– Итак, вернемся к нашему… инциденту,– сказал судья.– Смею спросить вас, почему вы разбили стекло у своего достойного согражданина?
Эван побледнел от одного лишь воспоминания, но отвечал просто и прямо.
– Потому что он оскорбил Божью Матерь.
– Я вам сказал раз и навсегда! – крикнул мистер Кэмберленд Вэйн, стукнув по столу.– Я вам сказал, что не потерплю здесь никаких выражений! Не надейтесь меня растрогать! Верующие люди не говорят о своей вере где попало. (Аплодисменты.) Отвечайте на вопрос, больше мне от вас ничего не надо.
– Я и отвечаю,– сказал Эван и слегка улыбнулся.– Вы спросили, я и ответил. Другой причины у меня не было. Иначе я ответить не могу.
Судья смотрел на него с необычайной для себя строгостью.
– Вы неправильно защищаетесь, мистер Макиэн – сурово промолвил он.– Если бы вы просто выразили сожаление, я счел бы этот инцидент пустяковой вспышкой. Даже теперь, если вы скажете, что сожалеете о…
– Я не сожалею,– прервал его Эван.
– Видимо, вы не в себе,– сказал судья.– Разве можно бить стекла, если кто-то думает иначе, чем вы? Мистер Тернбулл вправе выражать свое мнение.
– А я – свое,– сказал шотландец.
– Кто вы такой? – рассердился Камберленд Вэйн.– Вы что, владеете истиной?
– Да,– сказал Макиэн.
Судья издал презрительный смешок.
– Честное слово, вам нянька нужна,– сказал судья.– Уплатите 10 фунтов.
Эван Макиэн сунул руку в карман и вытащил довольно странный кошелек. Там было 12 тяжелых монет. Он молча отсчитал десять и молча положил две обратно. Потом он вымолвил:
– Разрешите мне сказать слово, ваша милость…
Почти зачарованный его механическими движениями, судья не то кивнул, не то покачал головой.
– Я согласен,– продолжал Макиэн, опуская кошелек в глубины кармана,– что бить стекла не следует. Но это лишь начало, как бы пролог. Где бы и когда бы я ни встретил этого человека,– и он указал на Тернбулла,– через десять минут или через двадцать лет, здесь или в далеком краю, я буду с ним драться. Не бойтесь, я не нападу на него, как трус. Я буду драться, как дрались наши отцы. Оружие выберет он. Но если он откажется, я ославлю его на весь мир. Скажи он о матери моей или жене то, что сказал он о Матери Божией, вы, англичане, оправдали бы меня, когда бы я его избил. Ваша милость, у меня нет ни матери, ни жены. У меня есть лишь то, чем владеют и бедный, и богатый, и одинокий, и тот, у кого много друзей. Этот страшный мир не страшен мне, ибо в самом сердце его – мой дом. Этот жестокий мир добр ко мне, ибо там, превыше небес – то, что человечней человечности. Если за это нельзя сражаться, то за что можно? За друзей? Потеряв друга, я останусь жив. За свою страну? Потеряв ее, я буду жить дальше. Но если бы эти мерзкие вымыслы оказались правдой, меня бы не было – я бы лопнул, как пузырь. Я не хочу жить в бессмысленном мире. Так почему же мне нельзя сражаться за собственную жизнь?