– И мне, мне тоже! – пристали два шарика к бойкому мальчишке в синей куртке и со скошенной набок на курчавых волосенках английской шапчонкой.
Мишка зажал в кулак деньги и испарился.
В ожидании его старшина и два шарика подсели ко мне поближе, и один задымил окурком. – Сколько времени вам полагается на снеденье? – спросил я.
– Час!
– Отчего же вы не выходите?
– Да так, не хочется, привыкли!
– Показать фокус? – вызвался шарик помоложе.
– Покажи!
Он поднес ко рту свою детскую ладонь и харкнул.
– Смотрите!
Я посмотрел. На ладони у него оказался большой черный комок, перемешанный со слюной.
– Еще раз! – заявил он. – Кха!
Шарик харкнул второй раз, и получился комок побольше.
– Кха, кха! – Он харкнул несколько раз подряд, и первоначальный комок вырос в довольно большой и черный шарик.
– Вот вам и шарик! – рассмеялся во весь рот мальчик и протянул мне сфабрикованный им, скатанный упругий шарик.
– Фокус! – согласился я.
– А я могу много таких шариков сделать. Весь день буду делать. У меня здесь этого материалу много, цельная фабрика! – И он ткнул пальцем в свою плоскую грудь.
– Какой же это материал?
– А этот самый! – И мальчик указал на трубы и топки. – Накипь! Накипь ведь в рот летит. Котел-то мы чистим, а нас почистить некому. Послать разве туда в грудь шариков да с молотками?! – И шарик усмехнулся. – Накипь у нас оседает на кишки и на сердце. Сердце когда-нибудь да разорвется, лопнет!…
– Разве ничем нельзя изнутри накипь выгнать?
Шарик махнул рукой.
– Ничем! Может быть, водкой. Пьют ее угольщики, полежалыцики, смольные, я сам пил. И пьют они здорово. Что ни зарабатывают – пропьют. Водку мешают с перцем и махоркой. А из нутра все-таки пыли выгнать не могут. Все плюют да плюют черным. Один так пил, все думал пыль выгнать, пока зайчик не засел ему в голову. С ума человек сошел. Его в сумасшедший дом и отправили… А мы еще в цистерне и в сальном трюме работаем. В сальном трюме работа тоже тяжелая. Это на самом низу, у пайела (пароходное дно), – маленький трюм такой, как коробка. Сюда вся пакость стекает, весь жир, все масло, которыми машину мажут. И грязная же эта работа! Сидишь, выбираешь руками жир, а жир, сало и вонючее масло тебе – в лицо, рот. Фу! Как черт вымазаешься. Прямо сало с тебя так и льется, и дышать нечем, потому что трюм тесный и нет в нем ни одного иллюминатора и ни одной дырки, куда бы прошел воздух. Работаем мы и на речных пароходах. Здесь котлы маленькие и все снаружи. Зимой работать на них – беда. Холодно. Залезешь и мерзнешь, как волчий хвост. Это в «Родном слове», – пояснил, улыбнувшись, шарик. – Так холодно, что плюнешь, примерно, на топку, приставишь палец, скажешь – раз, два, три! – и пальца не оторвешь, приморожен он. Только и спасаешься, что забежишь на минуту в машинную и согреешься!
– А чем вообще занимаются родные шариков?
– Кто чем может. У кого мать – прачка, а у кого – тряпичница, тряпки и стекло по сметникам собирает. Отец – поносчик, тащит господам с базара по три копейки поноску, а то просто – босяк. А у кого из шариков родных нет. Вот один шарик, так его подбросили. Два года ему было, как его подбросили на набережную. Кормили его стражники в пакгаузах, и спал он по вагонам, в клепках, в стружках и в черепице, пока не вырос.
– И у меня нет родных! – вмешался старшина.
– Где же они?
– Умерли! Отец с ума сошел от горячки. Есть у меня только один братец, поменьше. Тоже шарик. Мы были маленькими, когда умерли отец и мать.
– Вы оба живете вместе?
– Нет, я живу на квартире, а брат спит по приютам.
– Почему так?
– Потому что прошлым летом он потерял дукумент. Его за то на квартиру не пущают.
– И чего вы взялись за такую тяжелую работу?
– Что делать! Я ведь горбун, калека! – вымолвил он, и из глаз его выкатились две слезинки.
Бедный и глубоко несчастный мальчик!
– Вы грамотны? – спросил я, когда волнение его улеглось.
– Я-то? Немного! Пишу, читаю. Да вот остальные без всякой грамоты. Даже складов не знают. Да и где им знать-то. Кто их учить станет. Они не то что писать и читать не умеют, но и ремесла не знают. Что же, накипь чистить – это ремесло разве?! Так и растешь темным, необразованным, отдаешь все силы котлу, портишь грудь, легкие. А вырастешь, стукнет семнадцать – восемнадцать лет, лезть уже в котел нельзя, потому что уже большой. Что же тогда делать?! Грамоте никто тебя не учил, ремеслу – тоже. И идут, делать нечего, кто мешки таскать, кто в биндюжники, кто в угольщики, а кто в пропащие кадыки (карантинные воришки). Вот как! А нас должны учить, и учить должны пароходные общества, потому что мы на них работаем. Пусть они учат нас. Есть ведь у них мастерские. Мы будем в мастерских работать, а когда понадобимся для чистки котлов, пусть берут нас. Отчистимся, опять пойдем назад в мастерскую. А в свободное время пусть нас учат грамоте. Это им ничего не стоит!
– Сколько вам лет? – спросил я, пораженный воодушевлением этого маленького существа с блестящими глазами и нервной жестикуляцией, пораженный его логикой и жаждой света и знания, и не для себя одного, а для всех своих крошек-подчиненных. Он скорбел сам и скорбел за них, за их мрачное будущее и злую участь.
– Семнадцать! – ответил старшина.
– А сколько работаете?
– Лет девять будет.
Боже! Девять лет сидеть в этом ужасном котле, сидеть во мраке, глотать и переваривать накипь, соль, терпеть жар и сырость, задыхаться и все ждать света, который осветил бы котел – это железное, черствое «сердце».
Девять лет мыслить больным детским умом, страдать и чувствовать свою беспомощность, сознавать себя всеми забытым и покинутым!
Как это тяжело, больно! Какой ужас!