Выбрать главу

Моя жена одна из тех женских натур, которые чувствуют себя хорошо только с низшими. У ней является жалость, почти слезы, когда она видит воображаемые страдания на театре, или читает в хронике о самоубийствах, о кораблях, погибших на американских озерах; но при виде окружающего, при виде настоящих людей, встречающихся ей в жизни, она суха, жестока и неумолима; она отдает ужасные приказания, которые заставляют слуг ронять из рук тарелки; она нисколько не заботится об их страданиях, о том, что и они люди; после выговора у ней никогда не найдется того слова, того прощения, которым нежная душа женщины связывает то, что нарушила… Занятая самой собою, она ничем не отвлекается; и в то же время скука, требующая возбуждающей веселости или скорее какого-нибудь шутовства, которое забавляет ее, как шумная игрушка; её ум прельщает глупость и жестокость шутки, она будет смеяться над смешным в уродстве и над комичным – в большом горе…

И всегда в фальшивом тоне, заметьте это, мой друг! Говорит ли она вам, ободряет ли, ласкает ли вас, или утешает, всегда слышится у ней фальшивая нота, как в фортепиано одного из моих друзей, так неизлечимо фальшивом, что он кончил тем, что напустил в него красных рыбок… И затем у ней нет веры, нет доверия при такой легковерности! Я не Магомет, я не прошу ее верить в меня; но, по крайней мере, в её искусство… её искусство, мой друг! Она занимается им только как красивая женщина, не более. Музыка? Она играет на рояли, – и это все. Ничто ее не возбуждает, не трогает, не волнует, не обезоруживает, исключая её характера. Вот она тут, в деревне; она смотрит на все как она смотрела бы в музее пейзажей: она смотрит так, как зевают. Вы знаете, однако, мой друг, что я не требователен относительно этого; я не проповедую особенного восторга в природе; но, черт возьми! Она ведь женщина! Она около меня. Я вижу ее отсюда, в полуоткрытую дверь; она сидит в зале за книгой, перед зеркалом, после каждой страницы глядится в зеркало, и подавляя зевок снова возвращается в книге… Это все та же женщина, те же голубые мягкие глаза, тот же маленький ротик, тоже детское личико; если я войду в залу, этот лоб сделается мраморным, этот ротик закроется, глаза сделаются непроницаемыми, все её лицо покроется облаком, примет выражение угрозы или молчаливости; она с головы до ног окутается холодностью, которая хуже чем гнев, глухим недоброжелательством, каким-то скучающим отчаяньем, и все это с таким несчастным видом, которого не передадут ни одна статуя, ни одна картина, ни одна фраза в мире! Женщинам, не имеющим в жизни, как мужчины, тщеславия, карьеры, борьбы, чтобы блистать и выказывать себя, всем женщинам необходим, я знаю, некоторый исход, некоторая трата нервной и борющейся деятельности. Это объясняет и извиняет то жгучее удовольствие, которое они испытывают при страданиях тех, кого они любят, своих личных страданиях, даже при слезах, из которых они выходят обновленными, с добрым сердцем и хорошими инстинктами. Но эта, друг мой, превзошла свой пол. У ней положительно гений, настоящий гений для изобретения и пускания в ход ужасных внутренних дуэлей, на которых бьются отравленными булавками. Особенно после борьбы у ней является то молчание, о котором я вам говорил, молчание, выражающееся не только устами, но и всем взглядом, всем телом, покорность жертвы… Нет, нужно нечеловеческое терпение, чтобы выносить это! Кровь начинает кипеть, надо уходить, спасаться… Я у себя. Ее нет. Она приходит под каким-нибудь предлогом. Она вертится около меня. Она что-то забыла в моей комнате, и ищет долго роясь, копаясь с отчаянным видом, выражающим страдание и упрек… Наконец уставши, побежденный этой медленной пыткой, я спрашиваю: «Боже мой, что с вами?» Ей этого только и надо, для того, чтобы ответить: «Со мной ничего»… Невозможно передать тон этой фразы, которую моя жена умеет говорить как женщина. О! это: «со мной ничего!»