Выбрать главу

Раскачивал грубо на коленях. Мял противно – насильно. Отстранял руку с папиросой. Галантно предупреждал, что-б остерегалась, не обожглась.

. . . . . . . . . .

Лежала отвернувшись к назойливо освещенной стене. Пересчитывала цветочки обоев. За тонкой стеной гулко дребезжала улица. Обои надоели, как бред. Старалась думать, утешалась: все квартиры, квартиры по городу, меблировки, в них кровати, и на кроватях все то-же».

«Oh! revelle toi, ma mignonne!»… С презрительной нежностью. Не оглядываясь, на нее, садился за стол. Сразу сытый, с затупевшим затылком. Очистившись серьезностью недоступный опять. Она смотрела и видела: прядь на чистом лбу трогательно прилипла. Трогательно. Подойти не решилась…

За окном рокотала улица.

. . . . . . . . . .

Целый день по городу сеяла золотая пыль. Были стены и старые вывески приласканы непреложной лаской приказанья, отнимающей волю.

И без воли было привычно и тепло.

Целый день они бродили зачем то, и она не знала, и он все заставлял поджидать себя на улице.

Точно ничего нет кроме посвежевшей пустоты… Может быть сегодня днем по улице пронесли свежие темные фиалки. Мостовая вздохнула – и наклонился сверху кто то огромный. Нелька смотрит в небо, – кажется капнул дождик. И еще теплей сразу стало. И она смеется…

«Чему ты улыбаешься?» – «Я с собой теперь не могла бы справиться. Меня бы следовало запирать и приказывать стоять часами и не двигаться – до боли».

«И тебе весело? Да мне весело! Просто мне весело, и я шальная, потому, что капнул дождик. Я пойду сейчас за этими господами, потому что у них широкие плечи и цветные красивые нашивки на мундирах». «Нет ты этого не смеешь, ты просто и глядеть на них не смеешь, и ни на кого ты не должна глядеть: «Шальная уличная, низкая». Как мне весело, как мне весело!» Капнул дождик и обезумил теплый город, обезумил – и смолк… Иногда ветер пробежит по серой расплывшейся улице и кого-нибудь тронет за плечо. Что-то иногда возможно, чего не было никогда!

И она думает: – «Вот идет он весь чуткий ночью»…

Проходит какой то путеец, он стройный и молодой, останавливается, как очень доверчивый человек, который еще не решил. Прямо на нее плывет улыбка. Какой-то путеец. Свежесть дышет из сада и вздыхает.

И вот теперь громко поет воздух. Проходя совсем близ Нельки он роняет свой пакет, перевязанный шнурочком, и не замечает. Она подняла, подбегает и говорит: «Господин, Вы потеряли Вашу вещь!» Студент смотрит на нее. Нет, она опускает ресницы – она не хочет, чтоб он заметил ее красивые глаза: он ей слишком нравится.

Нет, ничего, ничего, я только хотела подать Вам Ваш пакет… И он уже не смотрит, и слегка покраснел. Он уже отходит в сторону, и ей безумно хочется крикнуть ему вслед: «Господин! Зовут меня Нелька»…

Но она удерживается.

И Нелька думает нежно: «город помолодел, трогательно помолодел – город стал совсем мальчишкой! И небо выцвело от зноя!..» «Что то уж прикоснулось ко всем предметам, и вот все – тревожнее и красивее; и это ее судьба…»

«Нельзя поверить, что он не вернется сейчас из за толстого угла стены. Он так должен бы проходить взад и вперед до рассвета»… «…Что-же мешает побежать за ним вслед. Она могла бы пройти за ним до его подъезда, увидать, где он живет и спит, и какого вида парадная»…

Но на нее нашла внезапная тишина и тревога… Дом был красивый, когда тот проходил мимо, но когда толстая стена заслонила его, дом перестал ей нравиться. А ведь она могла бы побежать за ним, и не потерять его так скоро… И ей немного жаль…

Город помолодел, город стал совсем мальчишкой!

Она осталась на месте и она встревожена.

Улица горячая. Ночь глубже. Мужчины. Воздух становится пряным от духов проходящих женщин. Подзвякивают ближе шпоры. Прошли два офицера тупой, тыкающей походкой кавалеристов. И один, закуривая папиросу:

– «Моя Жюли, ха, ха!»…

Ее толкнул самонадеянный звон их шпор, тупые чувственные слова, выброшенные в уличную пыль ночью.

Сознанье их грубости, силы и близости.

Вслед им вздохнула свежесть лиственных гущей. И опять горячее мутное потянуло.

Вздрогнула, подтянулась, точно ожгло ее. Сразу занемевшее, соблазненное подчиненьем тело тянуло падать в униженье без конца.

Поднимает глаза. Громадные стены, опять.

Это – жизнь такая громадная…

«Совладали и с камнем, и с хорошенькой блестящей медью», – быстро думает она, падая в темноту… Что то она еще хотела вспомнить? «Поют дома – каменную песнь»… Нет, ничего нельзя сообразить… Она теперь не могла бы совершенно собрать мыслей… Только тело ныло. Впереди уже колыхнулись его широкие плечи. «Пора идти!.. Слегка свиснул»: Ну, – что же, Нелька, «ici», идем. И не оглядываясь, идет вперед. И она уходит за ним машинально, по привычке, без воли, сквозь пряную горячую волну проспекта.

Да будет

Скрипят сосны.

И со всех морей, и со всех лесов поднимается вековечный шум.

Тихое, печальное животное лежит в берлоге; вобралось в кучу тепла.

На крышу сыплется дождь. Сверху кроет шум. Скрипят сосны. Проходит время.

Они говорят, духи земли, от края и до края, – да будет. Они знают. Тихо гнутся оголенные березы, стуча сучьями.

Да будет!

И еще придут события, и переживутся. Не гадают вершины, только переговариваются об уклонах и возвратах судьбы и о пределах, куда мчатся темные осенние и весенние ночи.

И так пребудет веки веков. Вот в ледяную стужу их тело разрывается и они страдают; и творят они иглистые брони, иглистую силу.

И еще поднимется сила с лесов, сосен и с моря, и еще поднимется скрипом осин: «Да – будет!..» Так пребудет во веки веков.

Как же так, думает с печальным недоумением покинутый зверь: Мы бродили вместе и рассказывали друг другу свое детство, но ты теперь оставил меня. Мы вместе собирали хворост для очага, и ты оставил. Куда ты ушел? И во многое не верится, и никаких нет вестей… Может, еще могли быть вести?..

Стынет пепел и в нем уже не зажигают огня. Скрипит крыша: Да будет!

Как же так меня оставили? Он посмотрит кругом в пустоту умными, предсмертными глазами – и молчит.

Далеко, до самой тундры, до ледяного моря легла цепью сила зимних жилищ, очагов людских, и берлог, зимовьев звериных.

Борются, бьются, делят, жадничают, любят – ревнуют, и каждый старается захватить себе побольше веселья, еды – жизни. И до самого ледяного моря жадно гадают о судьбе, о таинственном будущем, для чего рождают, умирают, истекая кровью, спят, лакомятся и едят друг-друга.

Много на земле богатства. Много сухих, песочных пригорков; ими завладели кто посильнее. Много на богатые холмы за день поспевает пролиться солнца. Там высоко вздымаются стропила гордых домов. Там всегда много лакомых кусков; от них быстро наливается красивый жир на руках, плечах и бедрах. Таких жирных самок выбирают и за них идут битвы на жизнь и смерть.

Чтобы получить эти радостные, одетые тесом дома, обсаженные красными и голубыми цветами, яркие желтые дорожки, лакомые куски теплой жизни, надо разбивать друг-другу голову, с одного удара, и уметь хорошо прятаться, и не бояться завтра… Не бояться завтра…

Люди гадали. Сидела у красного тепла чертовка мрачного севера Лоухи, и разбирала нити судеб, старалась, суеверная, доискаться. Ну, да немного разберешь кривыми лапками! Сердилась, шептала, шипела, и в досаде убегала белкой на ель, опять копалась. Люди покупали у нее амулеты. Гадала. Она старалась уловить в свои руки кривую судьбу людей. Кроме той, что текла под всеми вещами изначала, вечным теченьем, бродила еще кривуля и людей пугала суеверьями и приметами. С ней через старуху старались войти в сделку.

Это богатая жизнь крутом корневилась, коренастая, и пестрела, как раскрашенная дуга.

Нужно было рожать и рожали, продолжали жизнь поколений. Покупались на куски ярких лент. Самкам нравилось яркое.