Чертовка гадала – разродится-ли беременная, гадала, чем кончатся бои самцов.
Заигрывает старуха с судьбой – а море катится, – и это судьба. Дождик пасет по песку пегие камни, – и это – судьба.
Да будет.
Мчатся волны жизни, волны голода, жадности, сытости, жирной игривости, – битва благ. Ссорятся из-за доброго тепла – и милой еды; – отбивают друг у друга самцов – беременеют – родят.
Бусы, ленты, корсеты, румяна, помадки. Кровать женщины, обагренная ее-же кровью, и ее пролил ее-же детеныш. Ее мужчина приносит подарок, и она радуется бусам. Ей завидуют другие – не беременные; – Она хвастается, и потом умирает.
В жилище дикаря в тундре висят трофеи. Навоевано много. Ползком он вползает спать. Тундра засыпает. Греет самка кормленная, богатая. И он благодарен ей за то, что она теплая и добрая.
Я так далеко заброшен среди земли, что только часы и календарь служат вехами в пучине времени: они что то разделяют, устанавливают твердое, точное на что можно опереться, чтобы не потеряться, но и слишком человеческое. И я думаю с соблазнительной сладостью страха: а что если часы остановятся.
Я иду и, вот, берег такой пустой, что небо и море выпуклые и они дышат. Внезапно слышу присутствие: из сухой травы, черное бархатное лицо смотрит на меня косыми коварными глазками. Здесь под навесом сложенных досок живет кошка. Но чувствую, я здесь неприятен – и отхожу.
Как бережно надо обращаться со всякой искрой жизни, думаю я, потому что сильно люблю и эту елку и ее большой пузатый живот, покрытый чешуей.
Творят умные сосны… Ярко горят медные стволы, и раскаленные иглы в гордом блаженстве. Это мгновенье такой гордости, что птицы молчат в лесу. Я не знаю таинственного творчества деревьев, а они не замечают меня…
Творят камни. Творят жаркие блаженные лягушки. Творят. Они творят…
…Бьет полдень.
О! солнце! Художников, деревьев, поэтов, солнце детей, играющих в формочки, кроликов и котят на горячем песке! О, солнце…
Согнутые елки, от наслажденья положили словно змеи свои теплые животы на песок и нежатся.
На дорожку выбегает самка, гремя светлыми бусами, и, насторожившись, смотрит в чащу. Может быть она, чем нибудь, испугана? Она роняет зонтик и поднимает его, все так же не сводя глаз с одной точки. Лесные страхи? Или ее преследовали? На брюхе у нее болтается украшенье: жемчужное с золотом. Она вероятно с больших дач на горе: ее могло испугать и какое нибудь четвероногое.
. . . . . . . . . .
Утром проходя мимо лавки, я видел груды нарезанных ломтей хлеба, бочки в человеческий рост колотого сахару – сыры.
Святые ломти хлеба, сыру, масла, поддерживающие жизнь.
На балконе сидели трое толстых и пили пиво. Лица их лоснились. Из какой глубины крепкого сна вылезла эта жизнь, чтобы так лосниться, розоветь и пить пиво.
Но мое лето доспело, и вот, вот перешагнет невидимый порог. А для жизни, для сосен, которые должно уважать, мне хочется, крепких красных лодок на солнечной воде, пузатых кубышек с яркими полосками, груды овощей с черных огородов, и веселых, добрых детей, которые гладят пушистых кроликов.
Жизнь хороша, теплая, хлебная, пушистая, как осенняя синица. Потому я увожу непригодное из жизни. Человек думает приласкать и покрыть крыльями весь мир, они у него уже довольно сильны от горя.
И поддержать я хочу, сколько могу, этот мир умираний, страданий, горя, концов и начал, и великой, великой необходимости.
На колени мне садится птенец с распоротым боком; его очевидно задели косой. Он умирает. Я даю ему пить и сижу тихо, тихо пока он умрет. Это последняя ласка его жизни. Я хочу покрыть крыльями весь мир.
Разве не приходила темная ночь?
Да, она приходила. Разв не смотрел ты в самые дорогие глаза и не видел в них страшную пленку смерти? «Да видел, и потому уже не страшна мне смерть. Умирай, умирай, разрешись от жизни поскорей. Ныне отпущаеши раба твоего Владыко. Я сижу тихо и жду. Вот наконец. Ныне отпущаеши эту маленькую жизнь Владыко…
. . . . . . . . . .
Мать потеряла сына, она сламывается от рыданий. Пусть к ней кто то подойдет и скажет «Не плачь; ты его родила, ты дала ему возможность наслаждаться жизнью, кормила, и берегла эту жизнь, и поддерживала ее сколько могла. И вот теперь снимается с тебя забота и нет уже больше возможности погрешить против нее. Что исполнено, то исполнено, а привязанности проходят, и боль заживает в живом и нужна тебе только твоя светлая совесть.
А может быть ей это скажут небо и сосны, и тучная грязь на дороге, и много пережившие обои ее комнаты.
На соседнем дворе собираются к свадьбе – через забор видно, как начищают до лоска толстые крупы шведских лошадей. Здесь нужны ленты, большие круглые бумажные розы, ужасно розовые, тучный обед с блюдами сала и овощей, здесь они несомненно нужны.
. . . . . . . . . .
Судьба – судьба… Комод и кресло видят за пределы мира. Иначе они не обладали бы таким величием молчания и созерцанья.
В странных линиях судьбы точно два течения. Одно шевелит море, и сосны над морем, и соединяет нахмурившуюся косяками дверь со мною, и держит все вещи, окружив их своими вседержащими крыльями. И есть другая судьба наших личных удач и неудач, лукавое начало, двойник уродливый. Она подкупная, мелочно капризная. С ней, пожалуй, можно войти и в сделку, подкупить ее, и немножно-таки провести. Она ценит мелочи и пустяки. Дорогое письмо она отдаст, если предварительно потеряешь накануне десятирублевую монету. И не надо ждать, не надо спрашивать до утомленья у пустой дороги, а то оно не придет, счастье с быстрыми шагами.
Не надо никогда смотреть на часы – не придет. И не открывай ей беззащитную, голую душу – она ужалит.
Мы торгуемся с ней, как женщина с торговцем.
– «Нет, мне этот кусок ситцу, с голубыми цветами собственно не нравится; разве взять, за неимением лучшего?» Возьми, возьми красивая красавица! И торговец тоже садится, на корточки, и оба хитрые, гибкие напряженные. «Нет, куда мне твой ситец? Редель!..» И он уступает; божится, клянется, и уступает.
С хитрой можно торговаться и выторговать часок-другой живой радости. Она иногда вас лелеет, она собирается заплатить вам за ваше больное избитое сердце, она тогда забегает перед вами с дикими ухватками, льстиво мигая. Она рождает много диких суеверий своими капризами.
Но великая Судьба любит говорить чрез окружающие каждодневные вещи. Иногда здесь кругом самая суть. Иногда взгляды вещей так дружелюбны и ясны, что судьба уже не там где-то, а окружает нас, как вода – корабль.
Пожалуй, потому никто так значительно весело не может посмотреть в глаза, как кресло или комод, в самую душу своим темным безликим взглядом. В солнечный день Судьба между вещей и заставляет их о чем то думать – в полдень.
И такая она большая, что на душе становится спокойно, «Больше ее воли, несть нигде!» И потому можно целый день лежать на камне, свернувшись, как ящерица. Или что-то ловить в мелкой сияющей водице, ловить и выпускать. И ничего не может она обронить, или просыпать из своих полновластных рук – и тебя не уронит! – Спи.
Жарко. Молоденькая кошка, разнеженная зноем, подкрадывается и тихонько грызет мой палец.
Такая яркая и глупая кажется мне жизнь, и любовь людей. Трогательно глупая. Вот, как он ее ревновал! «Тона! откуда у тебя цветы?» С дороги. «Нет Тона, на дороге таких нет, такие растут на мызе. И она смеется. Он-же думает, свирепея от нарастающей боли, где она была!?» «где она была!?»
Ну, вот они за то: позаботятся о быте и о красках быта. Если они примутся раскрашивать дугу, как они ее раскрасят!..
Яростным становится зной, представляется, точно от жажды тигр лижет шаршавым языком раскаленные камни, и в глазах, не то темно, не то желто. Это страшно торопится северное лето. Я засыпаю, читая рассказы о Богах – Тиграх, постановивших жертвою кровью человеческой, заменить невинную жертву растений, «неимевшую никакой цены!» Просыпаюсь от глухих взрывов: внизу под горой рвут камни.