Эмма проходит под окнами. На ней белый стоячий воротничек. Куда то прошла деловито. Куда-то прошла Эмма. Холодит март лицо. Кусает лицо свежесть.
Думала: Эмма пройдет мимо серого пустого забора, мимо незастроенного еще городом пустыря в прекрасный город. Город бывал вдохновенный и суровый, бывал одинокий, сейчас он Эммин город: дома твердые, уверенные в себе, как воротнички.
«Между скал, между слал, из серой страны придет она, из гордой страны».
– «Эва, признавайся, ты бежала на лестницу! Эва, с твоим больным сердцем!»
– «Эмма, молчи, молчи; – на сирени распускаются листочки, острые, светлые, точно мышиные ушки! На сирени уже листочки, пойдем…»
. . . . . . . . . .
Экипаж их уносит из города. И, проезжая мимо многих еще не населенных балконов, они понимают внезапной радостью всю громадность жизни. Некоторые нежданно уже переехали, и уголки их быта: самовары, белые молочные кувшинчики, освеженные непривычной безлюдностью и безлиственной свежестью весны, были нежданною красотой.
И нежданное, и нетерпеливо-ясное было небо между четких вечерних стволов.
Наклоняясь друг к другу, шептали: «Видишь, вот тут, росточек выполз зеленый, тут – красный, – через него что-то в нас соединилось. Росток уйдет вверх, но, что видели в дружб, останется в дружбе: это общая чашечка Причастия: утренняя – желтая, синяя – вечерняя, – белая – ночная.
На другой день успокаивалась обрадованная. Отворила холодную калитку. Стыли утренние серые лужи. «На другой день» был точно второй день праздника. Ей хотелось ленточку навязать на калитку. Думала: «Жизнь бывает иногда совсем простая: Коля сорвал одуванчик, сегодня понедельник». Эва смеялась: «Сегодня понедельник» – белые слова. Эмма отдыхает.
Эва говорит: «Почему я люблю твои флакончики? Ведь, это очень глупо, что у тебя флакончики; у человека понастоящему не должно быть розовых и голубых флакончиков. Это показывает, что ты долго пряталась в семье и считаешься предметом для ухаживанья и для поздравлений в именины. Как это смешно! Но мне нравится, что жизнь окружает тебя такой лаской… Мы прячемся за розовыми флакончиками, лентами и белыми платьицами, чтоб проглядели наши бури, наши высокие, черные елки, наши страстные ожидания ливня.
Эмма пришла запыхавшаяся: я иду попытать счастья, Эва, постарайся, чтобы мне удалось это, напряги все твои душевные силы. Ушла. Эва желала твердо: «Судьба, пусть Эмма будет удачливая сегодня, пусть она ясная и солнечная берется за ручку твоей двери».
И нить напрягается на расстоянии между ними, и поддерживает их обеих.
. . . . . . . . . .
Эва больна. Ее муж держит Эмму за обе руки.
«Я надеюсь на вас, Эмма Карловна, – ваше благоразумие… Я спокойно отпускаю ее с вами…»
Это сон. «Эмма, как быстро расцветают звезды нашей жизни! Даже страшно: так скоро стремится на нас блаженство. Какое безумье, какое чудное безумье жизнь!»
Это сон. Они едва осмотрели свою дачу. Они зачем-то взялись за руки и прибежали сюда. Гигантская темнота, полная зыбких весенних прутиков, кивала навстречу. Небо быстро и доверчиво розовело. Отсырели немного их торопливые ситцевые платья.
Сквозь елки вечность улыбалась. Что-то нетерпеливо стремилось к ней навстречу и молило, что-бы вечность остановилась. И уже быстрым дружелюбным взглядом говорило – она твоя, она твоя…
На соседский балкон принесли самовар. У соседей садились пить чай. Холод был майский, и быстро, смелыми звездами, цвели белые цветы.
Где-то в мирах два луча друг за друга зацепились – и ёкнуло сладко.
Они удивились радостно, что в их большой комнате полы были новые не крашенные. –
«Эва, ты спишь?» Нет еще. «Что это я слышу, за окном шуршат большие крылья?» – Это может быть лес шумит, а может быть Это вечность летает вокруг большой летучей мышью, т. к. мы живем теперь в ней, Эмма». –
Но нет, постой, ведь бывает-же разлука, существуют слова разлуки, концы?.. – «Их не бывает Эмма! Разлуки только там, где люди верят в разлуки. Слышишь, как пахнет сосной деревянный пол, до чего глубоко. Разв это не – вечно?…
. . . . . . . . . .
Созревал и, исполнившись, уходил день…
Над качелями уже июльское вечернее небо запуталось в черной сетке ивы. А с другой стороны наполнилось влагой, точно безмятежно сирень расплавилась в весеннем неб и наполнила его.
– Эва? пойми, надо стать выше своего восторга, чтобы творить, как бы он тебя ни мучил, и тогда только это будет красотой для людей.
– Но я не хочу перерости своего восторга, раз это самое красивое во мне, я хочу истаять в нем и – пусть мне простит жизнь.
Наклонившись он тихонько шептались. «Знаешь, Эмма, прикосновенья восторга быстротечны, но это только отражения той громадности, и я вижу каждую нить мгновенья, продолженную до предела, до его родины, где он вечен, и ничто не скоротечно, и все вечность, и потому так больно бьется быстротечный восторг.
И были кратки, и были славословием жизни их разлуки.
Эмма шла и думала: «Пусто-ли? Грустно-ли? Но уже установилась светлая, твердая тяга через пространства между ними. Ей стало приятно, что у нее широкие плечи, твердая шея. Это идет она, широкоплечая подруга Эвы.
Поняла с полуулыбкой: «Эва думает обо мне». И дорога стала уютна, и перестали быть ненужными для нее особенности собственной фигуры: широкие плечи, твердая шея.
Пахло повечеревшими влажными листьями.
«Эва, Эва, вот я иду, Эва. Гибкая, высокая, взбалмошная Эва! Это я иду с моими красными загорелыми руками, у нас двоих один смысл».
. . . . . . . . . .
И так, как они были соединены нитью за пределами, и так как нити их были вечны… эту повесть я не хочу кончать. Я не хочу знать, что было в мелкой случайности ненастоящей жизни. Может быть, обе они умерли. Может быть, одна из них, та, которая была темнее, выше ростом и нетерпеливее… Может быть умерли раньше их души, только их гордые светлые души…
Но вам черные, острые ели эта повесть. Но вам гордые, но вам нежданные, вам нетерпеливые, вам непримиренные!..
В парке
Голубенькие незабудки вылупились прямо из неба. Из тенистой травы – белый ландыш. Но из напряженной зари весенней – сиреневая перелеска; потому такая ранняя, почти мокрая от дождя. Также вылупилось сегодня и розовое утро из черных елок.
Из земли зеленые рогатые травки, росточки вылезали еще совсем земляные беленькие с прилипшими комками песку.
А наверху стояли сосны и дачи. Дачи отсырели от весенней воды, пахли рогожами, сосновыми иглами и кошками.
На дачах всю зиму жил ветер. Стекла так долго проветривались в безлюдье, что и сейчас в них переливы ветра и гортанные голоса сосен. Иногда мелькают в них тучевые лица и рожи растягивают по-лесному. Их здесь всю зиму не спугивали.
В дачи, пока что, переехали мыши с нахальными хвостиками. Прошлогодний крокетный шар линялым боком улыбается солнцу.
Кот также хотел поселиться на дачке, но побоялся, чтоб у него не отсырел хвостик; ему рассказали, что на дачках очень сыро. Он также собрался было поохотиться сегодня, но день был такой добрый, мягкий и теплый, что он раздумал, сразу положил свой ватный животик на согнутые лапки и понюхал балконный столбик, точно за тем только и приходил. А у самого даже от веселой теплоты темечко и шейка пахли рябчиками.
Внизу… Внизу мимо решетки катались дамы на веселых желтых и красных колесах, облепленных сырым песком. В корсетах, греческих стилизованных прическах и перчатках по локоть.
Красные и желтые, по-весеннему катились колеса.
А мне было так весело, что я подошла к дамам в колясках и, желая поделиться с ними богатством, очень учтиво предложила выучить их писать стихи. Это самое весеннее на свете! А ведь они ради весеннего выехали за город.
Стихи? Сафо! Ах, пожалуй, это будет интересно, и даже в греческом вкусе!
– Да ведь это очень просто! Возьмите комок черной земли, разведите его водой из дождевой кадки или из канавки, и из этого выйдут прекрасные стихи. Но, главное, если хотите увидать чудо, наклонитесь к самой земле и смотрите в самоё теплую землю, и все прекрасно устроится.