Белые глаза кондуктора.
День серый.
Горизонт темный.
Темный пейзаж перетекает в себе, перемещается мимо самого себя…
Есть такая детская игрушка. Никогда ее не любил.
«…среди черноты деревьев виднелись серые со множеством окон стены отеля, именовавшегося Санаторием. Двойные стеклянные двери были распахнуты. Я вошел в них прямо с мостков, обрамленных по обеим сторонам шаткими перильцами из стволов березок. В коридоре царил полумрак и торжественная тишина. На цыпочках я переходил от двери к двери, читая в темноте номера над ними. Наконец на повороте я наткнулся на горничную. Она выскочила из комнаты, запыхавшаяся и возмущенная, словно вырвалась из чьих-то назойливых рук».
Санаторий, это оказывается, отель…
Из чьих рук вырвалась горничная, мы так и не поймем. Позже выяснится, что во всем отеле обитают только три человека – горничная, жутковатый доктор и отец.
Горничная посылает Иосифа в ресторан.
Ресторан запущен, пуст. Но в буфете Иосиф находит пирожные из песочного теста с яблочным мармеладом и паштеты. Хочет их отведать, но тут опять появляется горничная и проводит его к загадочному доктору Готарду. По дороге кокетничает с Иосифом, прижимается к нему. Доктор посвящает Иосифа и читателей в тайну Санатория.
«Отец жив? – спросил я, впиваясь тревожным взглядом в его улыбающееся лицо.
– Разумеется, жив, – ответил он, спокойно выдержав мой вопрошающий взгляд, и добавил, прищурив глаза. – Естественно, в границах, обусловленных ситуацией. Вы ведь не хуже меня понимаете, что с точки зрения вашего дома, с перспективы вашей страны – отец ваш умер. И полностью исправить это невозможно. Произошедшая смерть бросает определенную тень на его здешнее существование… Весь фокус заключается в том, – добавил он… – что мы перевели время назад. Мы опаздываем во времени на некоторый промежуток, величину которого определить не способны. Все сводится к простому релятивизму. Одним словом, смерть вашего отца, которая уже произошла у вас на родине, здесь еще не свершилась».
…
Все правильно, двухпутное время. Одно, настоящее, как бежало, так и бежит себе. В нем отец умер и похоронен. А другое – бежит медленнее, запаздывает, или вообще бежит не туда, а перпендикулярно обычному или вообще поперло вспять. Назад, в средневековье, в Каббалу, к Храму Соломона, к Айн Софу. Ну а Иаков, как видим, загремел в Санаторий. Причем, как это следует из текста – направили его туда родные. За деньги. Для излечения от смерти?
Иосифу не до рассуждений, он спешит к отцу, которого не надеялся больше увидеть живым.
«…вошел в комнату. Она была практически пустая, серая и какая-то голая. Под небольшим окошком на обычной деревянной кровати с пышными перинами лежал мой отец. Он спал… Я растроганно смотрел на исхудавшее, осунувшееся отцовское лицо, полностью сейчас поглощенное трудами храпа, – лицо, которое в далеком трансе, покинув свою земную оболочку, где-то на дальнем берегу торжественным счетом минут исповедовалось в собственном существовании… От окна тянуло пронзительным холодом. Печь была не топлена… Толстый слой пыли покрывал пол и ночной столик, на котором лежали лекарства и стакан остывшего кофе… Я не спеша разделся и залез под перину рядом с отцом».
…
Как трогательно! И как страшно. Ведь Иосиф знает, что отец – на самом деле – мертвый. Холодный. И его храп это возможно только рев обманутых ангелов смерти, которых доктор Готард (человек-перевал, туннель между мирами) обвел вокруг пальца. Чем-то все это напоминает вышедшую из-под контроля хасидскую сказку.
Рисунки, на которых изображен спящий больной отец на кровати, рядом с которым стоит Иосиф с все той же огромной шляпой в руках – одни из лучших графических работ Шульца (ил. 17). Проникновенные изображения, вызывающие у зрителя острую жалость.
Беспомощная голова отца с зачесанными назад длинными волосами, с лбом, похожим на колоссальную брюкву, катастрофически сужается к подбородку. Это умирающий философ. Шопенгауэр? Иосиф стоит рядом… потерянный… осунувшееся его лицо печально. Вовсе и не похоже, что он сейчас нырнет под перину к отцу.
Иосиф засыпает, а когда он проснулся…
«Отец, уже одетый, сидел за столом и пил чай, макая в стакан глазированные сухарики. Он был в почти еще новом черном костюме английского сукна, который сшил прошлым летом. Галстук, правда, был повязан несколько небрежно. Лицо у него было бледное и болезненное. Видя, что я уже не сплю, он с радостной улыбкой обратился ко мне: