Выбрать главу

икалось тошнотворным романсом. «Ехали на тройке с бубенцами…» — душевно жмурясь. Всей этой пьяной гитарщины я не выносил, уж лучше Клава с ее милиционерами, уж лучше «Марш энтузиастов».

Я кинулся ставить Мендельсона.

— Ты с ума сошел! Ты знаешь, который уже час? — возмутилась моя мама, Злата Михайловна.

— Пять минут! Три! Только до каденции!

Заесть, занюхать, заслушать.

XI

Теперь в редевшем по весне мраке он поджидал меня. С видом Лары, опустив голову, я подходил и протягивал принятую с утра телефонограмму: «Милый, быть может, мои дни сочтены. Тем лучше. Я не стану добычей тех, кто ставит на мне опыты зла. Меня возьмет могила. Лара истлеет в земле. Ей страшно: мертвые все чувствуют… Или это не так? В памяти людей я останусь вечно живой, как героиня прекраснейшего романа, который зовется жизнь».

Она диктовала со знаками препинания — явно не раз перечитанное и уже не раз исправленное. Потом я прочитывал ей.

А спустя несколько дней вместо записки я доставил Юре Лару во плоти. Она осталась с ним — Алкестида со своим Адметом, а самозваный Геракл удалился.

Наша телефониада имела продолжение. В условный час я звонил куда-то, звонок должен был раздаться с точностью до минуты. Перед этим мы сверяли часы: ее «Победа» всегда отставала от моего «Полета».

Лара подходила к телефону:

— Алло… — и замолкала, «слушала». Шум голосов, поначалу стоявший в трубке, стихал.

Ее дыхание учащалось до форте-фортиссимо, наконец резкий вдох, почти как «ах», и ты в безвоздушном пространстве. Думаешь, пропала связь, — нет, все повторялось снова. То было отчаяние бегуна в виду неотвратимого финиша.

Я — слушатель. Наверняка был еще зритель, и все сопровождалось мимикой немого кино.

«Нет, этому не бывать!»

«Моей маме?!»

«За что вы меня так ненавидите?»

«Любите?»

«Боттичелли?! Нет, не продолжайте! А что, если я открою вашей жене глаза?»

«И пусть! И пусть сожжет мне все лицо!»

«И грудь! Каждый миллиметр тела!»

«Оно покроется рубцами — прекрасно! Тогда не останется на земле никого, кто бы пытал меня своей любовью. Я проклинаю свою красоту…»

«Да как вы смеете! Я дочь барона, командира эскадрильи „Летучая мышь“…»

Зуммер.

Это повторялось нечасто. Но много ли надо — несколько телефонных шариков душистого перца для вкуса? И всегда тот же самый номер. Я его засушил на память: Ж-2-79-48. В какой-то момент телефонная книжка становится гербарием.

В последний раз случился конфуз. Тревожно-влажное «алло», как вдруг…

— Александр Матвеевич! Есть человек на земле, которому судьба Лары небезразлична. Вы хорошо поняли?

Ослышаться было невозможно.

Представляю себе Ларин испуг: а вдруг в ответ он услышит мой голос? Так, обжегшись, отдергивают руку, как я нажал на рычаг. Ба-а! Да я — это же Ян.

Юра подвергся жесточайшей порке. Возвращаясь из школы, Лара не замечала его. Он стоически все сносил, словно уготованное судьбою ей стремился обратить против себя: это по его милости Ларе не дадут стать пианисткой. Бей! Бей меня! Казни меня, собаку! Пусть сильнее грянет буря, пусть больнее хлещет плетка! Только б откупиться.

Я единственный, кто мог быть к Ларе в претензии — потребовать, как минимум, объяснений. И я их получил. Свой медицинский минимум она сдала.

— Так надо.

Сама поняла: этого недостаточно. В конце концов, носить за ней портфель — не такое уж ослепительное счастье. И она мне предлагает:

— Хочешь, я тебя поцелую?

Каким был бы этот поцелуй — может, просто клюнула бы в щечку, а может… Я представляю себе, как она приближает свои губы к моим, их касание гипнозом нежности смежает нам веки. Безраздельно властвовать неземная красота может лишь в паре с таким же неземным блаженством, залогом которого она служит, иначе задним числом была бы развенчана. Лара понимает, что красота обязывает: богиня красоты, она же и богиня любви.

«Клянусь, о матерь наслаждений, тебе неслыханно служу».

— Нет, не хочу. Поцелуй своего Юру.

«Снести не мог он от жены высокомерного презренья». Что старый, что малый. Когда-нибудь пожалею, что этим воспоминанием обделен.

XII

Первые дни мая, как красавицы Серебряного века: холодны, ясны и ветрены. Первое мая без парадных доспехов — это второе мая. Мандаринки раскидав, под разноцветной фольгой скрывающие труху. Монпансье воздушных шаров, наполненных, увы, углекислым газом. Серебристые громкоговорители, вешающие с разницей в один слог. Повсюду портреты родственников, которых, как известно, не выбирают: наше родное советское правительство. В этот день всё во имя человека, всё на благо человека, уже с утра предоставленного радостям частной жизни. Хочешь, иди на лодочную станцию. Хочешь, вопреки золотому правилу не приближаться на пушечный выстрел к «Авроре» подведи к ней свое дитя неразумное. А хочешь, храни беззаветно Кровать-родную, звериное тепло ее бессменных простыней. Второго мая все позволено, второго мая Бога нет.