И разговор продолжается, продолжается, только с нас покамест довольно, мы еще сегодня этих разговоров наслушаемся. Не угодно ли для разнообразия немножечко мертвой натуры: свежей птицы, парной рыбы, перепелок и куралеток, пустопорожних пит — словом, немножко снедерса. Намечаемые Теней к предстоящему обеду кушанья суть мясной бульон с добавлением туда двух чайных ложечек куриного концентрата «Osem» (следите за рекламой) и к нему горячий лапшенник (зэ тов, зэ «Osem»[10]), на второе — мясо из бульона, обжаренное в бяйце[11], и на гарнир вермишель (зэ тов, зэ «Osem») с двумя видами салатов: салатом «майонез», вторым составляющим которого являлись макаронные кохавчики[12] (нам звезды Osema сияли), и салатом «хацилим»[13], покупным, на третье же — нет, никто не угадает, что на третье, пирог был уже умят Геней более чем наполовину, и подавать его не имело смысла, а посему на третье — сюрприз…
«Если б она взяла к себе ребенка, я бы отправила их сюда», — разговаривала сама с собой Геня, все еще лелея в мыслях несостоявшееся. Черта, присущая многим. Она стояла в Пашкиной комнате, машинально выковыривая ногтем большого пальца ноги пластмассовый глаз какому-то зверю. «Здесь бы лежал „Плейбой“, здесь они — на диванчике, кругом детские игрушки».
— Пашка! Иди сюда, где ты? — Ей кое-что пришло в голову.
Пашка уже вернулся и, снявши сапожки, слонялся по дому в одних носках — сползшие с пяток, они напоминали утконосую обувь времен Варфоломеевской ночи.
— Эй, парень, — сказала Геня, что одно уже служило для Пашки хорошим знаком. Желая еще дополнительно подольститься к ней и одновременно оправдать эту благорасположенность, он сказал:
— Мама, Арик роца латэт ли цукария, аваль ло лакахти[14].
Это была неправда. В действительности Арик, зная, что его соседу запрещают есть конфеты, за спиной у матери предлагал ему их с тем, чтобы, едва Пашка протянет руку, сожрать все самому. Это повторялось из раза в раз, но Пашкина доверчивость, казалось, не знала границ.
— Ну, хорошо, молодец. А скажи мне, Пашка-какашка, ты очень хочешь конфету?
Наученный горьким опытом, Пашка молчал. Тогда Геня вышла на кухню и вернулась оттуда с тремя запечатанными целлулоидными пакетиками — в одном помесь желе с помадкой, в другом цукаты в шоколаде и в третьем «резиновый» мармелад («гумми-яин»), который Геня любила.
— Слышишь, Пашка, если хочешь, то все это можешь съесть. Один.
Пашка молчал, напряженно размышляя, зачем матери понадобилось его обманывать. В том, что она лишь дразнится, сомнений быть не могло — он скорее был готов поверить Арьке, что тот рано или поздно даст ему конфету, нежели матери.
— Но при условии, — продолжала Геня, — если будешь человеком. У нас сегодня гости. Когда я скажу, чтобы ты шел к себе, — чтобы немедленно убирался, без капризов. Но слушай внимательно, пойдешь в нашу с папой комнату, понял? Там будешь сидеть и там будешь есть конфеты, сколько влезет. Хоть все. Договорились?
Надо сказать, что маленькие дети в запретах видят лишь доказательство того, что родителям своим они небезразличны, и потому любое наказание, совершенное отеческой рукой, предпочтут словам: можешь делать, что хочешь. Когда же вдруг без всякой видимой причины — ранее данного слова и т. п. — запрет снимается, то ребенок пугается. Именно это и произошло с Пашкой. В страхе, что мама уже больше не мама, что его комната уже больше не его комната, он разревелся. Геня растерялась. Сознавая всю нравственную слабость своей позиции, она схватила сына и стала его зацеловывать, обещая три главных блаженства в жизни: театрон[15], ролики и капитанскую форму на Пурим. Эту бурную сцену прервала соседка, у которой кончилась какая-то крупа. Геня «отложила» умиротворенного Пашку в сторону и полезла в свой лабаз.