Наполеон (неразборчиво)
Но хотя «победила дружба» и мы набрали приблизительно равное количество очков, он взял скрупулезностью знаний, я — широтой охвата, все же тень сомнений касательно моей будущности из-за фамилии, начинавшей с «Н», у Яна оставалась. Желая развеять даже эту тень, я принял решение отнести в редакцию студенческой газеты что-нибудь из своего. Рассказец, который, увы (а может, и не увы, Богу видней), не спас меня от провала при поступлении в писательский вуз, мне показался вполне пригодным для литературного дебюта. С ним я и отправился к редактору газеты Косте Самохину.
Костя — номенклатурный деятель из лысых очкариков, которым уже давно за сорок, а они все еще «кости» по роду деятельности, — тут же, не отходя от кассы, пробежал глазами мое «Сретенье душ», но при этом прийти просил через недельку — для беседы. Через недельку он встретил меня дежурной фразой всех следователей: «Я ознакомился с вашим материалом, и, вы знаете, вы меня порадовали. Мы только слегка изменим название. Гораздо лучше будет, — Самохин заглянул в мою рукопись, — „Любить“. Так современней. А то „души“ — это как-то, знаете, из словаря наших бабушек. И разумеется, произведем, маленькую стилистическую правку. Есть возражения?» Возражений не было. От Самохина я ушел с твердым намерением не узнавать его при встрече и не здороваться, словно мы совсем не знакомы (словно забегая вперед, я оригинальный текст рассказа «Сретенье душ», а он то, что выпустил под моим именем их грязный студенческий орган; только истаивающий в сумерках вечернего города конец — «конец фильма» — с двумя рядами фонарей на двубортном кителе неба они сохранили в неприкосновенности, попробовали бы его тронуть…).
С Яном мне было стыдно встретиться: он мог бы с полным правом плюнуть мне в физиономию теперь. Долго я его избегал, но неминучий рок, несмотря на все мои усилия, свел нас, спасибо, что хоть на «нейтральной земле», в «Птичнике» (я перестал ходить в «13 стульев»).
— А, Володимир Красно Солнышко, и ты, сука, продался большевикам? — сказал он, отламывая половинку от моего пирожка с ребарбаром (ревенем — раньше он себе этого бы никогда не позволил).
— Что ты, Ян Бабаян, это они сами мне продались. — А про себя думал, стервенея: «Слабо, ох как слабо! Гусь лапчатый! Тряпка! Ничтожество! Вовочка-морковочка…»
В любой любви нужна удача, даже если это всего лишь отцовская любовь, а то будет как с моим отцом: все не вовремя, все не к месту, как будто специально старался вызвать во мне раздражение. Это к тому обстоятельству говорится, что в студенческой общаге, где я не жил, но числился и куда иногда захаживал — по любовной нужде, меня вот уже вторые сутки дожидалась фототелеграмма: «Горячо поздравляю с литературной первенкой. Пусть твое самопишущее перо и впредь будет зеленой палочкой. Твой счастливый старикашка».
— Тьфу! — невольно вырвалось у меня. Отцовская «слива» оказалась насквозь червивой, она оказалась бы несъедобной даже в том случае, если бы я действительно «своим» рассказом сказал новое слово в русской литературе. И откуда он узнал? Не иначе как «счастливый старикашка» — дело рук Самохина. Боже, как стыдно…
От курса к курсу мои московские наезды становились все реже и короче.
«…Уж реже солнышко блистало, короче становился день», — писал отец в открытке. Ничего, он нашел прекрасный выход из положения: у него в Риге вдруг объявилась масса дел. Между делами он ходил со мной обедать и, очевидно, был страшно доволен такой компанией. Причем я заказывал блюда, которых терпеть не мог, и все оставлял на тарелке. Эти свиданки происходили с частотой регул и, как последние, были хоть и чертыхаемы, но все же…
Однажды я перепугался, словно забеременевшая студентка, когда два с половиной месяца от отца ничего не было. Я даже звонил в Москву, но телефон отвечал долгими, совершенно безнадежными гудками. Но стоило только мне получить от него открытку с датой приезда — прежде он таких открыток не слал, а прямо приезжал, — как я, чего тоже прежде не делал, спустился в магазин, купил плакат и в перевернутом виде приколол его кнопками в «кабинете задумчивости». Плакат гласил: «Заветам отцов верны!» — салага, с солнечным бликом вполкозырька, нежно обнимает седоусого воина. Отец долго рассиживал перед этим плакатом, вероятно не зная, как реагировать, и вышел, не сказав ничего, красный. Вообще на этот раз он был неразговорчив и все ждал, что я первый поинтересуюсь, где это он пропадал столько времени.
— Ты не видел фильм «Столь долгое отсутствие»? — вдруг спросил он.
— Нет, не видел, — ответил я.
Он мялся. Любитель краснеть, он словно любовался каким-то ему одному видимым закатом, позабыв, что багровый отсвет отнюдь не красит стареющие лица. Когда мы выходили из ресторана, он сказал:
— Сынок, — слово редкое, слово — сигнальная лампочка в минуту опасности, — сынок, мне надо с тобой поговорить…
«Слышно мягкое шуршание шин по мокрому асфальту». На каменном буржуазном столбе такие же буржуазные часы показывают пять. Но хотя «город и зажигает над ними свои огни», двум фигурам до истаивания, до растворения в собственном счастье еще очень далеко. Все очень напряженно.
— Я собираюсь жениться.
Мимо проехал старенький автомобиль — виден след от рижского довоенного номера. Желтым светом горящие яблоки фар вынесены на поверхность крыльев — от удивления и ужаса вылезли из орбит.
— Ты слышишь меня?
— Да.
— Ну и что ты скажешь… как писатель?
— Ищешь приключений на свою голову. Кто она?
— Девушка. То есть женщина, молодая женщина.
— Дети?
— Нет. Но могут быть. — Не понял, не понял моего вопроса, я совсем не имел в виду его грех. — Но ты, Вовочка, не думай, что это может отразиться на… наших с тобой… Вовочка! Постой! Прошу… — Он сделал попытку меня догнать, вполне честную, хотя и безнадежную — я ведь тоже честно бежал, к тому же без скидки на его возраст и свои чувства. На что, Господи, на что рассчитывают люди, бегущие без всякой надежды догнать, — я обернулся, бедное мое сердце, как он был далеко… Что чувствуют они при этом?