— Я аптеку вижу.
— Аптека! — закричал Муха. — Значит, точно и здесь люди живут!
— Дай мне. — Я изъял карту у Фиговидца и, сложив, сунул её себе во внутренний карман. Карман застёгивается на две пуговицы, между которыми вышита крошечная золотая лиса — марка портного. Тёмно-зелёная стёганая куртка за десять лет пообтёрлась, но из неё не выпало ни одной нитки. — И помалкивайте, что она у нас есть. Жёвка! Тебе всё понятно?
Жёвка мелко, несколько раз кивает, силится что-то сказать, и я не уверен, что он кивает мне, в ответ на мои слова; не уверен, что он вообще меня услышал.
— И валюту нужно замаскировать, — вставляет Муха. — Вдруг у них нет понятия частной собственности? Отберут.
— Они могут отобрать, даже если такое понятие у них есть, — ободряет его Фиговидец.
Катится под ногами бурая трава, серый лед по кромке щербатого асфальта, асфальт. Проплывает, накренившись (бумажный кораблик в весенней луже), ларёк с пивом, из окошка высовывается вслед нам (я не стал оборачиваться) озадаченная голова. Все те же самые, привычные вещи, которые мы изо дня в день видели дома, движутся (движение ветвей дерева, талой воды, старых женщин с корзинками) в непривычном замедленном ритме, словно давая понять, что они — пусть и те же — совершенно иные. Пристальнее вглядываясь в ряды домов, в неровности дороги, я видел на них другой отблеск, другие тени — и пыль привычки сменилась опасным, матовым глянцем чужой жизни, никогда и ничем меня не коснувшейся, так же как мои ноги никогда не касались этих дорог.
Квартал малолюден, тих, но неожиданно я перестаю слышать наши шаги, и скрип тележки, и сиплое дыхание Жёвки. Нас вытеснили местные звуки: резкий крик ворон, резкая музыка из открытой форточки, далёкий визг тормозов. Мы стали подвижным, бесшумным сном. Я заметил, как вспыхнула (цвет ясный, алый, но зловещий в своей беспричинности) ветка березы и покраснел край яркого золотистого неба. Солнечный луч тёк по фасаду все медленнее, гуще, из багряного становясь багровым; стекло витрины рдело невозможными при таком освещении (чистое небо, утреннее солнце) багровыми бликами; повеселевший кулак Мухи, стучащий в темную тяжёлую дверь аптеки, налился чёрной венозной кровью. Я сморгнул.
— Кто там? — спрашивает голос из-за двери.
— Открой и увидишь, — отвечаем мы.
Аптека (пестрота мелкого, яркого на смутно-белом фоне стен) ничем не отличалась от наших. Сквозняк носил по залу прохладные запахи. Впустивший нас мальчишка стоял ошеломлённо, покорно, и чем яснее он понимал, что впустил не тех, тем терпеливее и тупее становилось его испуганное лицо.
Из подсобного помещения выдавилась дородная тетка в красной шапке набекрень.
— Привезли? — прогрохотала она и, приглядевшись (задвигались затейливые пучки волос, растущих из родинок), сердито фыркнула: — Переучёт!
— Да ладно, — сказал я. — Всего лишь пачку аспирина и немного информации.
— Вы не местные, — сказала тетка осуждающе. Отличная, плотной вязки шапка была ей мала и медленно, неуклонно сползала к уху, снизу тяжело и грубо подпираемому огромной золотой серьгой.
— Мы с Финбана.
— А здесь чо забыли?
Муха занервничал и сделал ошибку.
— Слушай, мать. Просто скажи…
— Сыночку! — взвыла тетка мощно, избоченилась и пошла честить белый свет, налегая на гласные, которые в местном диалекте оказались вдвое протяжнее наших. Фиговидец навострил уши и быстро полез в карман за блокнотиком, как будто бумага и карандаш могли сфотографировать напевную округлую брань.
— Девушка, — начал я, следя за ползущей, ползущей шапкой. В этот момент от удара ноги распахнулась входная дверь.
— Пуля! — обрадованно взметнулась девушка. — Шпиёны заявились!
Ровно строчащая рука Фиговидца застыла. Я обернулся, и мне осклабилось лицо безобразное, беспощадное, бесстыжее. Пока я снимал очки, пока над кучкой теснящихся за Пулей серых фигур сама собой поднималась для суеверного оберега чья-то рука, он смотрел неотрывно (глаза оставались неподвижными, серые на сером), не помня слов, давясь собственным молчанием, как рыба — воздухом. По мере того как он осознавал, кого видит, иные слова всплывали из глубин его подсознания.
— Пройдёмте, граждане, — сказал он наконец, на глубоком выдохе облегчения.
Пуля показался мне ментом; это бросилось в глаза прежде всего, заслоняя и черты лица, и одежду. Сопровождавшие его молодые парни были в таких же легких серых куртках (крупные буквы СКЗ на нагрудном кармане), но выглядели иначе. Он один выглядел как мент, вёл себя как мент, командовал как мент. Ему даже не пришлось командовать: все приказы исполнялись до того, как он открывал рот, и это было следствием то ли автоматизма рутинной работы, уверенности, что ничего неожиданного Пуля не прикажет, то ли отвращения и нежелания слышать его голос. Нас препроводили (аккуратно, строго, очень вежливо, отчаянно труся, боясь дотронуться, поднять глаза) в двухэтажный барак неподалёку, оказавшийся не отделением милиции, а (см. табличку на входе) опорным пунктом дружины Союза Колбасного Завода.
Мы оказались в комнате небольшой и сверх меры набитой и людьми, и гулом их хриплых и сиплых голосов. На одной из стен висел плакат по технике безопасности (аляповатый молодец, размахнувшись, указывал на надпись НЕ УБИЙ) и нечто, тщательно забранное легкомысленной (цветочки, вспышки красного) ситцевой занавесочкой в фестонах. На стене противоположной — серой-серой — висели еще два плаката, самодельные (чёрная и красная тушь, следы мучительных усилий), слева — НЕ ДЕЛАЙ ЭТОГО, справа — СТРОГО ЗАПРЕЩАЕТСЯ.
— Этого чего? — спросил Фиговидец.
— Того самого, — хмуро отозвался Пуля. — О чём ты, падла, подумал.
На эту падлу, брошенную на самом деле в меня, покатившуюся в меня от Фиговидца, как шар от борта бильярда, мне пришлось отреагировать.
— Заткни блеялку, — быстро сказал я.
Мгновенно наступившее молчание было увесистым, как оплеуха, но и смешным, как если бы оплеуху получил не тот, кому она предназначалась, или же наносивший удар промахнулся, причинив боль самому себе. Меня разглядели и попятились. Слова непроизнесённые, но уже вырвавшиеся вместе с дыханием, плавали облачками, мешаясь с облачками сигаретного дыма. Пуля сжался, оглушённый не столько страхом, сколько унижением, и я понял, что он может броситься. Я посмотрел на Муху. «Дело ли ты затеял?» — одними глазами спросил Муха.
У фарисея вид был растерянный, но не испуганный. Я увидел, какие блестящие (серо-голубые) у него глаза, какие огромные бездонные зрачки, длинные ресницы. Жёвка опустился на четвереньки, отполз к стене и съёжился там, прикрыв голову руками. Люди вокруг слабо задвигались (движение покачнувшейся в ведре воды), но я не почувствовал агрессии, они всего лишь тяжело и недобро выжидали: кто-то — злорадный, кто-то — не опомнившийся от изумления. Я уставился на Пулю.
— У нас проблема, — сказал новый голос. — Не сердись, что парни нервничают.
Сперва я подумал, что этого человека когда-то подстрелил снайпер. Он был очевидным, наглядным калекой, хотя сразу я не смог догадаться, что именно его так перекорёжило. Очень длинные руки и ноги иссохли, торчали прутиками, в центре их сплетения колыхался раздувшийся круглый живот; круглая голова кивала, клонилась на тонкой шейке. Он опирался на костыли, непонятно как на них удерживаясь. В топтавшихся за ним в проеме двери я узнал тех, кто привёл нас из аптеки.
— А, нет, — сказал он спокойно, отвечая на мой взгляд. — Я — врачебная ошибка. — Он протянул мне свою паучью лапку. — Протез.
Невесомое сухонькое пожатие осталось в моей ладони, грело и щекотало её. Протез убрал руку, а я всё ещё чувствовал это тепло.
— Хамят, Протез, — жалобно завел Пуля. — Говорят, с Финбана, а сами записывают. Товар на подходе, а они уже там, стоят, пишут. Я им культурно, а они…
Протез отмахнулся.
— Ты поможешь мне, Разноглазый, а я — тебе, — сказал он твёрдо.
Я кивнул.