Новый клиент принял меня — отрадное разнообразие после спален, до краев полных чужой, неприятной потаённой жизнью — в кабинете. Здесь были книги, стол, несколько кресел и, в широком окне, вид на укутанную смявшим её формы плющом церковь. У окна он и сидел, не делая попыток выбраться из глубокого кособокого кресла.
Ну что, он был старый. В той поре старости, когда человек перестаёт беспокоиться сам и никого не беспокоит. Его волосы, кожа, глаза были старыми. Старым было всё вокруг: мебель, паркет, запах. Из окна были видны старые дома, старые деревья. Всё соответствовало моему представлению о фарисеях.
— Аристид Иванович, — сказал он хрипло, сварливо.
— Что?
— Моё имя.
— Ах да, — сказал я. — Очень приятно.
У них, конечно, были имена — настоящие сложные имена. А я жил там, где люди отзывались только на клички и на своё официальное имя походили не больше, чем на свою же фотографию в паспорте.
— Прошу садиться. — Он неопределённо махнул рукой.
Я огляделся, приметил стул-замухрышку, придвинул, сел и положил руку старику на запястье.
— Как привычен вам этот жест, — пробормотал он.
Пульс был лихорадочный. Глаза были старческие, голубенькие, почти бесцветные. Я смотрю в них, смотрю, вглядываюсь — и ничего не происходит. Зрачок неподвижен; непроницаемым жидким стеклом глаз стоит между мною и Другой Стороной. Я вижу мутный белок, красное волокно лопнувших сосудов, выпавшую, повисшую на краю века ресницу, комочек гноя в углу. Наконец я сдаюсь.
— Вы должны расслабиться, — сказал я, признавая свое поражение. — Я так не смогу. Как я войду, если вы не пускаете?
— Пока и не надо, — заявил он. — Это понадобится позднее. Я хотел на вас посмотреть.
— Вы видите сны?
Он фыркнул.
— Сны! Мало ли что человек видит во сне! Знаете, было такое древнее поверье, будто в зрачках убитого застывает отражение его убийцы?
— Знаю. А на самом деле всё наоборот.
— Никто не знает, как на самом деле. Привидения не придумывают себя сами.
Слово «привидения» выговорилось у него так же бездумно просто, как предложение взять стул.
— Не знаю, что ответить. Я-то знаю точно, что они есть.
— Вы знаете, что есть люди, которым привидения являются, а больше не знаете ничего.
— Но как может являться то, чего нет?
— Точно так же, как вы можете брать деньги за то, чего никто кроме вас не видит.
— Люди видят сны, — сказал я терпеливо. — Они видят одно до того, как я отработаю, и другое, более приятное — после. Поэтому они и платят. У каждого есть причины бояться мертвых.
— Это не значит, что мертвые опасны.
Переговорить его, судя по всему, было невозможно. Я спросил, что от меня требуется теперь, когда он «посмотрел».
— Не обижайтесь, — отозвался он неожиданно мягко. — Я верю в мёртвых, верю в Другую Сторону, готов поверить, что вы, разноглазые, умеете с ними обращаться. А во что верите вы?
Я замялся, не понимая, чего он хочет.
— Нет, правда, вы во что-нибудь верите?
— Даже не знаю, — сказал я. — В последний раз подобный вопрос мне задал человек, который был готов говорить о чём угодно, лишь бы не смотреть на свой вспоротый живот.
Старикашка фыркнул.
— Я кажусь вам назойливым. Так и что вы ему ответили?
— Я не успел ответить. Он умер.
— И он вам потом являлся?
— Почему бы это? Я его не убивал.
— А кто его убил?
— Его убило привидение.
— А вы-то на что?
— Я не успел. Меня вызвали слишком поздно. Ему нечем было платить, и он оттягивал, думал, что справится.
— Значит, не справился?
— Никто не может справиться сам.
— А почему вызвали вас, а не скорую? Вы и кишки сшивать умеете?
Я засмеялся. Он тоже хрипло закаркал, куда-то потянувшись и извлекая бутылку.
— И правильно, — сказал я.
За всем этим я еле успел перейти мосты до полуночи. Родной берег встретил меня полосой отчуждения, а потом — вонью, горами мусора, а потом, в виде салюта, из кустов кинули пластиковую бутылку. И первое человеческое лицо, которое я увидел, была искажённая улыбкой морда радостного.
В аптеке я купил кусок лавандового мыла и кокаин. Это было утром. Утром мне всегда трудно куда-нибудь себя деть. Заняться мне нечем, а каждый, кого я намереваюсь повидать, занят или отсутствует, или сам хочет, чтобы его развлекали. Жизнь ещё не проснулась, проснулись только рефлексы. Драйва в людях не больше, чем в их кофемолках, фенах, электробритвах, машинах, станках, к которым они поедут. Это закон утренних часов.
Но правила существуют за счёт исключений. И сегодня дома оказался Муха.
— Ты когда-нибудь думал, как нелегко убить муху в полёте? — сказал он вместо приветствия, впустив меня и возвращаясь на кухню. Я пошёл следом.
Я устраиваюсь под прикрытием большого нового холодильника и слежу, как Муха ожесточённо размахивает полотенцем. На пол падают: дешёвая книжонка — развеивая влажные несвежие листы, пепельница — рассыпая бессчётные окурки, корзинка — расточив луковую шелуху; летят сигареты, клочки бумаги, целлофан, хлопья жизнедеятельности.
— Если ее не ликвидировать вечером, — шипел Муха, — утром она не даст мне спать. Проклятые мухи просыпаются раньше птиц.
— Сейчас утро.
— Серьёзно? Тогда позавтракаем.
Когда он открыл дверцу холодильника, оттуда вылетела муха.
— Ой, блядь, не могу! — взвыл он. — Апрель, блядь! Ну откуда в апреле мухи?
— Мухи есть всегда.
— Верно.
Две мухи сели на дверцу буфета и успокоились. Муха сжался в комок.
— По одной ударишь, так другая улетит, — цедил он сквозь зубы. Он задумался, потом, стараясь не делать лишних движений, сунул мне в руку сложенный вдвое журнал. — Давай, действуем синхронно. Ты по правой, я по левой. Раз, два, три!
Мы ударили.
Я думал, что буфет упадёт. Вместо этого на пол к нашим ногам упали два жалких, уже бесформенных серо-чёрных трупика.
— Есть, есть смысл в коллективизме, — сказал Муха удовлетворённо. Босой ногой он растёр по грязному полу печальные останки, и тут на его сморщенном, собранном в складки лице отобразилась новая неприятная мысль. — Слушай, а мухи бывают этими?
И у нас не любили называть вещи их именами. Кроме того, слишком серьёзные и длинные слова «привидение», «призрак» мало кто умел выговорить отчётливо. Было, правда, детское слово «тени», сленговое «жутики» и множество просящихся на язык слов вроде «дохляки», «трупяки», «покойники», — но лишь краткое, безоценочное, держащееся силой интонации словцо звучало безошибочно.
— Нет, — сказал я. — Ты их что, видишь?
— Откуда мне знать, чтоя вижу? — Муха сердито передёрнулся. — На вид живые, а на деле одинаковые. — Он критически оглядел мои волосы. — Подровнять?
Он был парикмахер — и очень неплохой, хотя и с идеями. Так, у него была идея о том, что стричь нужно без расчёски. «Ножницы, — говорил он клиенту и звонко пощёлкивал в воздухе ножницами. — Пальцы! — и он показывал свои кривые проворные пальцы. — Расчёска? — спрашивал он сам себя. — А где у меня третья рука держать расчёску? К тому же, это негигиенично». Сражённый его логикой клиент соглашался и оповещал знакомых.
— Ты неделю назад подравнивал.
— Очень давно.
— Что останется от длинных волос, если ровнять их каждый день?
— Станешь похож на человека.
— А так я на кого похож?
Муха поперхнулся.
— Сейчас оденусь, — сказал он. — Бери себе йогурт.
Заглянув в холодильник, я брать ничего не стал. Мы вышли в комнату. Я развернул сослуживший свою службу журнал и увидел одну голую жопу; перевернул страницу — увидел другую. Обе принадлежали кандидатам на пост губернатора. Из пояснительного текста я понял, что одна жопа мужская, другая — женская. Кандидатов всегда было двое, а губернатором становится кто-то третий.
— А что, выборы ещё не кончились?