Жёвка под столом вздохнул, завозился, отряхиваясь, и полез наружу, цепляясь за стул, как потерпевший кораблекрушение — за прибрежный камень. Одной рукой, помогая, Муха ухватил его за шиворот, другой отчаянно замахал официанту.
— Прошу аттенции, — сказал Жёвка.
Муха обомлел.
— Чего?
— Ты же, типа, так говоришь, — испуганно заныл Жёвка.
— Ты, поц, сравнивать будешь?
— Говори, — сказал я.
— К тётке надо съездить, — прошептал Жёвка.
— Что так, соскучился? — буркнул Муха, щёлкая официанту пальцами и придвигая Жёвке тарелку.
— Тётка умирает, — Жёвка стал ныть тоном ниже. — Что ж я, значит, не увижу родную тётку перед смертью?
— Перед чьей смертью? — уточнил Муха. — Ты, Розенталь!
— Наследство будет, — шептал и канючил Жёвка, и его рука дрожала, спеша воткнуть вилку в бифштекс. — Телеграмма пришла.
— Что такое говорит этот поц? Онполучит наследство?
— У тётки деньги и барахло! — взвизгнул учитель. — Она всю жизнь огород держала!
— Как же у такой героической тётки такой засранец племянник?
— Куда ехать? — спросил я.
Жёвка прожевал и снова поспешно набил рот. Муха потряс его за плечо.
— Ну?
— В Автово.
— В Автово! Это же край географии!
— Съездим, ребя, пожалуйста! Я вам отдам половину на двоих.
— Мы же твои друзья, — сказал я. — По трети каждому, так будет справедливо.
— Все равно самоубийство, — сказал Муха хмуро. — Ехать в Автово, без охраны, без карты — даже если не тронут, сколько времени уйдет, месяц, год? — Он посмотрел на меня. — У тебя была карта Города.
— Вот именно, — сказал я. — Карта Города.
У меня была карта, которой пользовались богатые: с отчётливым, до последнего проулка и проходного двора прорисованным центром. Всё, что находилось на нашем берегу, на этой карте было изображено метафорами поверх белого пространства. Например, на севере, там, где — предположительно — жили мы, было написано: Скифские Морозы.Там, где — предположительно — было Автово, картограф каллиграфически написал: Великая Степь.Между Морозамии Степьюпомещались Болота Мрака, Безводные Пескии Дикие Звери.
— Где это хотя бы примерно? — спросил Муха.
— По ту сторону Обводного.
И Муха, и Жёвка сжались, как будто само название хлестнуло их страхом. Обводный канал не представлялся богатым достаточно мощной естественной преградой, такой как Нева, и в стародавние времена там был построен Забор. Строили под патронажем Академии наук, тогда еще существовавшей. Учёные — это такие люди, которые, хотите вы того или нет, непременно что-нибудь изобретут и откроют. Строители Забора тоже изобрели — какие-то излучатели, какие-то поля высокого напряжения. Фольклор (единственное, что осталось от проекта) сохранил легенды о шедших в обе стороны взрывах, мутациях, зонах и подобном. Всё было сделано по науке, поэтому вышла такая дрянь. В городе объявили вне закона всех физиков, с Забором кое-как справились, но до сих пор (сколько же лет прошло? двести? триста?) это слово излучало сосредоточенное угрюмое зло. Анархисты как-то снарядили на Обводный экспедицию — и те, кто вернулся, перестали быть анархистами и записались в профсоюзы. По крайней мере, так рассказывали, когда я учился в школе.
— У тётки огород! Плантари, трафик, всё завязано! — крикнул Жёвка, превозмогая жадностью страх.
Волшебное слово «Огород» возымело действие. Муха — не настолько аморальный, чтобы презирать богатство, успех, достойную старость — из любой грязи благоговейно поднимал любую сплетню о людях, начавших с пары грядок и бодрой ногой шагнувших в нувориши. Кто-то допускался к объедкам со стола, а кто-то и к самому столу, но разве это было главное? Огород мог быть огромной плантацией в чужом краю или робкой делянкой на ближайшей окраине, но их владельцы одинаково расправляли плечи: хозяева весёлых пространств, засеянных коноплёй и маком, полей и полянок, на которых росли мечты и деньги. Золотые сны и настоящее золото.
— Всё на свете принадлежит кому-то другому, — заметил Муха. И вполпьяна, в шутку, не сомневаясь в том, что никуда не поедем, мы сели разрабатывать план путешествия.
В аптеке я купил презервативы и кокаин. Презервативы были презираемой слабостью. Считалось, что проще вылечить триппер. Считалось, что они снижают потенцию, годятся только педерастам, а баб, которые просят гондон, нужно бить. Женщина за прилавком смотрела на меня без улыбки. Я смотрел на её значок. От снайперов старались держаться подальше — дальше, чем от смерти. Я видел собак и кошек, на которых они тренировались, и людей, которых сделали. Смысл их выстрела был в том, чтобы искалечить без малейшей угрозы для жизни. Разных стадий паралич, слепота, глухота, идиотизм, потеря памяти, увечья почек и чего угодно — каких только чудес не делает одна маленькая пулька. Снайперы отлично знали анатомию, многие из них были практикующими врачами. Им всегда было, кого лечить, к тому же многие шли к ним лечиться из страха обрести могущественного врага. Заказы они брали через секретаря Лиги. Официально каждый из них имел право на три выстрела в год, и квоту старались не нарушать: по причине ли всеобщей ненависти, ждущей случая, когда снайперы оступятся, по соображениям ли гуманности или ради сохранения баланса. Только раз в жизни я работал на снайпера: он промахнулся, попал не туда, и заказ умер по дороге в больницу. Этот снайпер всё говорил со мной, всё не мог успокоиться, уверял, что попал куда надо. Я не виноват, что там патология внутренних органов! — повторял он, машинально нащупывая на собственном теле нужную точку. Ты же пойми, как я увижу патологию голым глазом? (Он прикрывал глаза ладонью, мотал головой.) Снайпер был молодой парень, хирург с будущим. Лига его не дисквалифицировала, но он уже не мог работать по-прежнему. Получая заказ, он старался с ним познакомиться, подобраться поближе и затащить в больницу на обследование. Многие снайперы-врачи, глядя на него, тихо, в глубокой, всем известной тайне старались выбирать заказ среди своих пациентов. Парню, о котором я рассказываю, пришлось в конце концов уйти из медицины; потом он вовсе пропал. Не думаю, что привидение до него добралось: от привидения я не оставил ничего, тонкий порошок. Здесь, в аптеке, глядя на яркий стальной значок (это была молния) продавщицы, я отчетливо вспомнил его Другую Сторону.
Это было утром. Вечером того же дня я шел по Большому проспекту П.С., и мраморно-гладкая плитка тротуара отражала мой шаг, пластаясь матовым маревом.
На Петроградской стороне селилась, чтобы перебеситься, молодость. Молодые богатые пижоны не отгораживались от центра, где жили их папы, мамы и другие родственники, и (как я вскоре выяснил, переходя Тучков мост, блокпост на котором был просто заброшен) не отгораживались от Васильевского, где жили их многочисленные приятели. Пижоны и молодые фарисеи охотно дружили. Пижоны угощали фарисеев хорошим вином, а фарисеи пижонов — застольными разговорами. Пижоны вводили в моду, в общий обиход, еду, одежду и песенки, фарисеи — стихи, словечки и девушек. Пижоны фарисеев подъёбывали, фарисеи читали пижонам морали. И те и другие обожали старые фильмы. И у тех, и у других существовал культ злых шуток, меткой издёвки. И те и другие занимались, по сути, культуртрегерством, то пустячными, то серьёзными, но всегда затейливыми взносами давая жить и дышать какому-то одному большому, сложно устроенному организму. Они капризничали, смеялись и находились в постоянной фронде по отношению к Городу, к папикам — профессорам и банкирам, — ко всему за пределами их нарядных улиц и нарядных страниц журнала «Сноб», авторы которого писали как жили: изящно, весело и коротко. Все они куда-то девались к тридцати годам.
Мой единственный здесь клиент Алекс (просто Алекс, потому что иначе он был бы Алекс Сидоров) продержался дольше остальных, год за годом обещая отцу, кладбищенскому королю, с сентября перебраться в Город и взяться за ум. Безропотно это выслушивая, а также оплачивая счета любимого старшего сына, отец потихоньку пристраивал к делам младшую дочь, которую Алекс за глаза и в глаза называл сучкой. «Сучка на всё лапку наложит, — жаловался он мне со смехом. — Папа кинется — на что я буду жить? На социальную гарантию?» И он подливал мне в бокальчик что-то неописуемое из антикварно красивой бутылки. «Бывает, — говорил я, — бывает». Алекс смеялся и смотрел сквозь меня, его уже не молодое большеносое лицо сияло то ли ужасом, то ли радостью отречения. Он определенно не хотел возвращаться.