«Что везешь, дед?!»
Стою на дороге, молчу, — как–то язык не поворачивается врать. Когда слышу сзади всхлипывания. Оглядываюсь, стоит мой рыжий бес и плачет такими искренними слезами, что даже разъезд подобрел. Так мы и проехали мимо него. Тогда я и спрашиваю посланца:
«Как же ты, бессовестный, так сумел чистые слезы распустить?»
«А у меня глаза от природы на мокром месте, — отвечает он и смеется. — Бывало, мама еще не успеет замахнуться на меня рукой, а я как заголошу, так вся улица сбегается».
«Чего же ты, плакса, в партизаны пошел?»
А он отвечает:
«Потому что я люблю, когда солнце собирает росу, но не люблю, когда земля собирает слезы. Вот как, деда!»
Сказал это и сразу стал в моих глазах не балагуром, а человеком.
«Как же тебя звать?» — спрашиваю.
«Себастьяном».
— Ой! Это не дядька Себастьян из нашего села?! — аж вскрикнул я.
— Да он же! — ответил дед Корней.
— Жизнь… — сказал отец, и, кажется, я впервые начал понимать, как много кроется за этим словом…
— Привезли мы то оружие хорошенько в лес. Вот радости было! Поднимали меня партизаны на «ура» и все, что в дедовой сумке лежало, поели: голодные были — страх! Поговорил я с сыном немного, простился и снова домой собираюсь.
«Вы же, отец, гроб выбросьте», — говорит он мне, прощаясь.
«А ты его делал, чтобы я выбрасывал?»
«Хоть и не делал, но подумайте, кто вас будет встречать».
«Я его лучше где–то спрячу, чтобы никакой леший не нашел».
Так и поехал помаленьку. Думал себе, гадал — и пожалел гроб бросать. Въехал в село другой дорогой, и все. Подъезжаю к селу другой дорогой, а на меня от крайних домов вылетает двое всадников. Я только увидел, как сверкнули сабли, как раскололось солнце по ним, и закрыл голову руками. А что уже дальше было, про то люди рассказывали. Порубленного вбросили меня деникинцы в гроб, еще и крышкой накрыли. Вот волы и привезли меня самого домой. Я не слышал, как надо мною голосила старуха, как обмотали меня, словно куклу, в полотно, только услышал через некоторое время, что пришли ко мне ангелы и начали петь такой жалобной, как архиерейская певчая в соборе. Так это еще не хуже, — думаю себе, — значит, в рай душа идет, — и раскрываю глаза.
А в моем доме и за столом, и на скамейках, и на пороге, и на шестке сидит раскрасневшаяся родня и жалостно выводит:
Та забіліли сніги,
Забіліли білі,
Ще й дібровонька,
Та заболіло тіло,
Бурлацькеє біле,
Ще й головонька…
«Бессовестные, — говорю им потихоньку. — Я ж думал, что мне ангелы поют, а это вы, трясца вашей матери, уже и напиться на дармовщину успели».
И думаете, усовестил их? Одна только старуха заплакала, а все, как безумные, начали хохотать, радоваться и даже рюмку подняли, и закуску тоже.
— И вы тогда выпили, деда? — засмеялся отец.
— А что должен был делать? Выпил, но не закусывал и попросил, чтобы вынесли в сад. Положили меня под грушей, накрыли двумя кожухами, и начал я вылеживаться, как барин или гнилушка, ибо раньше не имел времени на сон… И все было бы ничего, если бы костоправы лучше руку собрали — выпадает из нее серп, хоть что ни делай.
— Деда, а как ваш сын теперь поживает?
— Да поживает: в Харькове в начальстве ходит, телеграммы деду бьет, а в село редко заглядывает. Вот и теперь написал, чтобы приехал к нему.
— Поедете?
— Да наверное, как обсеюсь, поеду. Внука же имею там, невестку. Людей лечит она, может, и мою десницу заново перешьет, а то ведь что это за хлебороб, если так рано имеет разлуку с серпом. Старуха уже обгоняет — больше меня жнет, еще и хитрит.
— Как это она хитрит у вас? — недоверчиво засмеялся отец.
— Знает мою гордость, так украдкой свои снопы на мою полоску переносит. Разве же это дело? — и старик пошевелил поседевший костер.
Из него посыпались искры, их стало много–много — и в глазах, и вокруг дедовой телеги, и по всей долинке, и почему–то небо приблизилось к земле. Потом кто–то подхватил меня на руки и начал качать, как в колыбели, а передо мной появились волы деда Корнея, они напускали на долину туман, а в нем отзывался перепел: «Спать пойдем, спать пойдем…»
Еще солнце только–только подняло свой венец, еще сизо и сине туманились росы, когда меня разбудил отец.