Я нетерпеливо ждал, когда сентябрь потревожит над селом утренний сон или полусон тем звоном, который прибивается даже на хутора. И вот над домами торжественно, густо отозвалась медь, она испугала на позолоченных церковных крестах грачей и всюду–всюду порадовала босоногое школярство.
Нет, это не звон, а мои надежды смятенно завились прядями надо мной и во мне. Они тепло выхватывают малого со двора на лебединые крылья и несут через дубравы, села, реки к тому сказочному городу, где сколько хочешь читай книжек и учись аж на учителя.
Вдруг все похорошело около меня: и ясени с голубоватыми тенями и зеленым шумом, и нахлобученный овин с четырьмя ветрами, и скрипучие ворота, от которых пойдет во что–то хорошее моя дорога, и маковки, которые звенят и звенят на огороде, и даже ленивые тыквы, что надели разноцветные рубашки и лежа выхваляются ими.
А улицей идет дядька Николай и спрашивает: «Или я сплю на пне, или дремлю?» Я ему показываю зубы и говорю: «Не сплю и не дремлю». А он допытывается: «Чего это ты такой?» А я отвечаю: «Какой есть, такой и есть». Вот после этого мужчине хочется знать, каким я буду. А я этого не знаю, и дядька Николай говорит, что в такое время надо смотреть вперед. Я и смотрю вперед, как солнышко откатывается от земли, и спрашиваю, чего дядька Николай не покупает жеребят.
— Никак не могу в самую точку подобрать масть.
А я знаю, что не масть главное, а что у дядьки в кармане еще не высвистел ветер, и хохочу, а дядька знает, чего мне смешно, и себе улыбается. А над нами гудит колокол, и выше его летят аисты, а возле нас шелестят ясени и маковки, а под ногами солнце теребит за поводья тени, — и все это называется сентябрь, первый день в школу.
Всласть поговорив с дядькой, торчком головы лечу в хату. В овине я чуть ли не поздоровался со столбом и, раскрасневшийся, останавливаюсь на пороге, потому что как раз дорогу перегородила мамина кочерга.
— Что? Где–то горит? — спрашивает от печи мать.
— Звонок! — отвечаю одним словом и озабоченно хватаю свое школьное добро, которое уже лежит на подоконнике.
Мать ставит в уголок кочергу, смотрит на меня, улыбается и вздыхает:
— Вот и дождались праздника.
— А вы думаете! — говорю горделиво и складываю в полотняную сумку книжки, тетради, линейку и коробку от спичек, где лежат перья, а к шее привязываю веревочку, к которой прикреплен карандаш. В те времена стоящий, не крошащийся карандаш был целым сокровищем, поэтому его так берегла детвора.
— Так я, наверное, уже пошел.
— Цветы же возьми учительнице, — подходит мать к столу, на котором лежат и стекают росой бархатцы, гвоздики, астры и майоры.
Я колеблюсь: брать их или нет, потому что у нас в школе цветы приносят только девочки. Это их, а не мальчишеское дело. И вместе с тем страх как хочется чем–то поблагодарить свою учительницу. Вот возьму букет и неожиданно подам ей из–за спины.
А тут в хату заходит отец. Он осматривает меня так, будто я с луны свалился, еще и просит повернуться перед его глазом.
— Это же для чего вам? — присматриваюсь к тому отцовскому глазу, который больше всего собирает насмешку.
— Пригодится, — говорит отец. — Хочу насмотреться, какой ты есть.
— Давно видели? — показываю зубы, качаюсь на месте, а на мне покачивается карандаш.
Отец подходит к сундуку и вынимает оттуда приплюснутую, похожую на полкоржа шапочку, ее он достал где–то, странствуя по Херсонским степям.
— Вот тебе подарок, сынок.
С подозрительным любопытством смотрю на эту голубую, из самого настоящего сукна шапочку и спрашиваю:
— И что оно такое, и к чему оно?
— Это, считай, австрийский картуз — от войны остался. Очень хорошее сукно.
— Не хочу я австрийского убора, хотя он и из хорошего сукна.
— А в чем же пойдешь в школу? В шапке рано, фуражка износилась, а брыль продырявился.
— Бедному Савке нет судьбы ни на печи, ни на лавке, — говорю, не очень и сокрушаясь, что нечем прикрыть голову, потому что зима еще далеко. И вдруг в моей макитре всплывает счастливая мысль: упакую букет в австрийскую штукенцию и незаметно вручу его учительнице.
— Пусть будет, отец, по–вашему!
Отец надвигает мне на голову шапочку с настоящего, пропахшего сундуком сукна, сбивает ее набок, немного отходит и нахваливает меня:
— И вырос мальчишка за лето ничего, и курносый нос в этом году не взялась чешуей. Хороший, хороший, жаль только, что чуб потемнел.