— Так сыплются искры?
— Еще и как! — отвечаю шуткой на шутку и начинаю обеими руками отряхивать свитку, чтобы она часом не загорелась.
От этого на мамины губы тоже усаживается смех, а я говорю, чтобы она не грустила по мне, шапку на голову — и к щеколде, еще и пальцем вызваниваю на ней насмешку над щеколдочниками: ключ — щеколда, ключ — щеколда!
— Только же не иди, как рак за дрожжами, — предостерегает мать, чтобы я не задерживался. — Потому что ты и зори, и луны дождешься на катке.
— А мне и с луной хорошо! Она такие дорожки стелет на льду! — Вижу эти дорожки и тени верб на них, что вытуманиваются и вытуманиваются из прозрачного льда.
— Только помни, что тебе за эти дорожки отец скажет.
— Вынужден помнить! — беззаботно выскакиваю в овин, и колесом по току, и во двор — и сразу оказываюсь аж в самой середине дня!
А как тебе весело, когда знаешь, что стоишь точь–в–точь посреди дня! Тогда все кажется лучшим и сам будто более нужным становишься. А есть же такие, что до сих пор не ведают этого и имеют меньше радости от мира…
Голубой с изморозью цвет бьет мне в глаза, и они не знают, что им делать: или засмеяться, или сбросить несколько слезинок. С того или какого–то другого дива–радости я лихо взбил свою шапку, крутнулся юлой на месте, ударил каблуками гопака, еще и запел:
Вербовая дощечка, дощечка,
Там ходила Настечка, Настечка.
Песня сразу приблизила ко мне весну, и ставок с вербовой дощечкой, и Настечку над водой, и звезды в воде — все то, в чем я живу.
«Так–так–так», — бодро отозвалась на песню утка с перебитым крылом и топ–топ, ожидая от меня угощения или ласки. А еще она очень любит, чтобы с ней что–то говорили о жизни. И что ни скажешь ей, она будет поддакивать и притираться к тебе здоровым крылом.
Только, к сожалению, утка уже начала стареть, и не всякое угощение идет ей на здоровье. Вот как–то под осень заглотнула большого жука, а он застрял, не дойдя до вола. Утка больно трепанула крылом, как–то безнадежно вытянулась вверх и завалилась на спину. А под пером шеи было видно, как там упрямо барахтался жук. Потом, теряя равновесие, утка встала, печальным глазом взглянула на мир, пристыжено забилась в угол, и в этот день не слышали ее бодрого притакивания…
Я смотрю на птицу и спрашиваю у нее:
— Правда, сегодня хороший день? Так или не так?
«Так–так–так», — радостно соглашается утка и поднимает вверх потрескавшийся от старости клюв.
От этого разговора даже Обменной становится весело, она, мотнув головой, скалит зубы и говорит «Ги–ги–ги!»
«Ги–ги–ги», — отзывается в третьем дворе ее младшая подруга, которая как раз разжилась на жеребенка с совсем голубыми глазами и звездой во лбу.
А вот из–за дровяника, чисто полоумный, выскакивает блохотрус Рябко и с разгона бросает передние лапы на мои плечи. Я кулаком даю ему «бокса», он отвечает головой и лапами, и мы сразу оба оказываемся в сугробе: сторож — сверху, хозяин — снизу; от этого Рябко имеет больше радости, чем я: он, жируя, повизгивает, крутит хвостом, смеется, приплясывает, еще и лезет целоваться, а я лишь защищаюсь от него и снега и никак не могу вывернуться исподнизу: ухвачусь за снег — мягкий, ухвачусь за Рябка — выскальзывает.
— Ой, нет, таки некому бить этого шкодника, — слышу знакомый придирчивый голос, и он меня немедленно ставит на ноги.
Посреди улицы с куделью в руках остановилась тетка Марийка, жена дядьки Владимира. Про этих скаредных супругов говорят, что они два лаптя пара. По–старосветски накрест завязанная двумя платками, молодица сейчас немного похожа на рыцаря в шлеме. Она и кудель держит, как воин копье. Налюбовавшись мной, тетка подходит к воротам и укоризненно качает головой:
— Так скажи после этого, выйдет ли из тебя сякой–такой хозяин?
— А почему не выйдет? — отряхивая снег и Рябкову шерсть, удивляюсь я и не очень дружески посматриваю на хитренькую и задорную тетушку, которая никогда не проспит ни чужой, ни своей грушки в пепле, а более бедных, не жалея и нас, называет голодранцами, нищетой и комзлыднями. Меня же, после того как я приобрел зайчонка, она долго называла зайчопасом. Это же надо выцарапать такое донимающее слово!
— Разве же хозяин так будет глумиться над своей одежиной, так мять ее в снегу?
— Э, тетушка, а разве вы не знаете, что снег придает одежке чистоту и приятный блеск, — вспоминаю прочитанное в каком–то давнем журнале.
— Что–что? — сначала удивляется тетка Марийка, смотрит на свой выношенный, уже без блеска, сачок, а дальше пренебрежительно оттопыривает мягкие, с шафранной окантовкой губы: — Что тот блеск, когда главное — прочность. Вот так надо думать хозяину! — победителем смотрит на меня, а из ее хитрых ореховых глаз вот–вот капнет веселое масло.