После этой речи дядька Себастьян распогодился, а милиционер, что все время то возмущался, то недоверчиво хмыкал, то кусал губы, — зашипел, заклекотал, захрипел, протер рукой по глазам и сказал:
— Правильно. Ой, не было этим утром у меня ни совести, ни клепки в голове! — Он пригнулся к тетке Марине, поцеловал ее в привядшую щеку, а потом загрустил: — Оно–то так. А что теперь с чертовыми этими пулеметами делать? Начнут нас таскать по инстанциям, и начнут сомневаться, и допытываться, и протоколы писать и всякую всячину. Вот попали в переплет на самое рождество. Теперь и рюмки не выпьешь, а скачи в уезд на сломанную голову.
— Василий, а не лучше ли будет, чтобы Яков без лишних хлопот забрал себе эти пулеметы — и на огонь? — доверчиво спросила тетка Марина. — Он мне за них сделает и сковородник, и ухваты, и лопату, потому что теперь так туго с железом…
— Эт, сельская наивность! — безнадежно махнул рукой милиционер и задумчиво обратился к дяде Себастьяну: — И какую здесь придумать резолюцию?..
Раздел девятый
Оно, конечно, ерунда, писать пьесы в четвертом классе, но что сделаешь, когда тебя так тянет к этому писанию? Уже вся школа подсмеивается над моим зудом, уже ко мне прицепилось несколько обидных прозвищ, а кое–кто из одноклассников втайне подшучивает над моей писаниной — рисует на ней и чертики, и дули. Обидно и больно становится от этого, но я бью бедой об землю и держусь своего. Теперь уже, идя на перерыв, я не оставляю свои злосчастные тетради под партой, а засовываю в карман. Что и говорить, неудобство большое, особенно когда приходится кувыркаться, но искусство требует жертв.
А вечерами и в погоду, и в ненастье чешу в хату–читальню, что открылась месяца с два тому. Здесь я перечитываю какие ни есть пьесы, даже пьесы–суды над сорняками, засухой и бандитами.
Больше же всего мне нравятся те драмы и трагедии, в которых много стреляют. Об этом хорошо знает наш заведующий хаты–читальни, поэтому он иногда мое появление встречает завзятым восклицанием:
— Михаил, привез пьесу со стрельбой!
— И много ее? — замираю от радости.
— Во всех сценах и немного вне сцен там из пушек бьют!
— Это пьеса! — радуюсь я.
А заведующий собирает с полусотни морщин вокруг глаз и смеется — такой славный человек случился. Иногда, когда расходятся люди, он просит, чтобы я прочитал ему свое, из пьесы, над прочитанным долго думает, теребит кончик носа и сожалеет, что не пишу стихов, — он бы их поместил в стенгазете, которую тогда сходилось читать все село. Но я упрямо держусь драматургии, потому что, видать, такова моя судьба.
Вчера, то бледнея, то краснея, я сдал свою третью пьесу Насте Васильевне. Она бережно взяла мои тетради, полистала верхнюю и спросила:
— А стрельба в них есть?
— Есть, и даже много!
— Вот и хорошо, — одобрительно качнула головой Настя Васильевна, а я немного подрос: хоть что–нибудь хорошо есть в моей писанине…
Сейчас я лежу ничком на печи, передо мной мигает заправленный трофейным бензином ночник, а в глазах мерцают буквы, — сегодня читается и не читается мне, мысли все кружат вокруг написанного: что о нем скажет учительница? И имею я сомнений и терзаний больше, чем надо. А за окнами кряхтит мороз и посвистывает ветер, он трогает примороженные ветки груши и добывает из них то стон, то серебряный перезвон. Вот бы и грушу можно было бы вставить в пьесу, и пулеметчиков возле нее, а в ветки груши врисовать молодую луну, которой сейчас нет. За своими мыслями я не услышал, когда из школы вернулся отец.
— Сегодня наш отец с какого–то дива аж гудит внутри, — несет ему улыбку мать.
На эту речь отец бросил одним глазом на меня, вторым на мать:
— Скоро и ты загудишь голубкой, когда начнешь собираться в тиятр.
От одного слова о театре я навострил уши, прирос к печи, а взглядом впился в отцово лицо: радость или насмешка покажутся на нем?
— Снова какой–то тиятр приезжает к нам? — прядя пряжу, допытывается мать.
— Не приезжает, а вон весь тиятр вылеживается на печи, — отец снова глянул на меня. — Вот же написало оно какую–то пьесу, и ее поставят в школе. Вот будет кумедия!