— Да заходите уж, коли в дверях стоите, — неласково отозвался отец.
Но это не очень взволновало толстокожего дядюшку, который хекнул и двинулся ближе к столу.
— Чего–то вы никогда не осчастливите нашу хату, так дай, думаю, по–свойски загляну к вам перед дождем, — сладкоречиво заговорил дядюшка и этим немало удивил нас всех.
Отец исподлобья глянул на него:
— А откуда вы знаете, что будет дождь?
— Имею в своих костях календарь: зайдет в них ломота — жди непогоду. Добрый вечер вам.
— Добрый вечер. Вас, вижу, груша приворожила?
— Вот и не угадали, Афанасий. Что груша? Куда она денется? Вы сначала рассердились на меня, а потом сами поняли, что она моя. Как говорят, и просо мое, и воробьи мои.
— Не ваше просо и не ваши воробьи, — сразу рассердился отец.
— И между святыми бывает ссора, — не сердится дядюшка. — Послушаем, что скажут об этом люди.
— Вы уже имеете свидетелей?
— Подбираю, подбираю, Афанасий Демьянович. Я не привык, чтобы мое, пусть даже копеечное, пропадало, потому что за копейкой и рубль упустишь. Вот так, а не иначе надо жить–хозяйничать. Но теперь такое время, что всякий норовит обидеть барина–хозяина… А это правда, что наш царь–государь собрал за гряницей аж миллион армии?
— Давно уже ваш царь–государь лежит в земле.
— Э, не говорите, в земле лежит его двойник. А сам царь–государь за гряницей силы собирает.
— Это вы меня пугать пришли? — отец злорадно подсек дядюшку.
— Да что вы, Афанасий? — развел руками крепыш. — Зачем мне кого–то пугать, когда сам в революцию был пуганый. Я к вам по делам кумерции.
— Кумерции?!
— Ну да! Может, ваше помирится с нашим. Вот сорока на хвосте принесла, что вы собираетесь переселяться.
— Сорока ваша не солгала.
Мать и я вздохнули. Но дядька Владимир не услышал нашей печали и бодро продолжал:
— Это правильно делаете, что собираетесь в степи. Там и земли больше, и после голода столько крещенного люду вымерло, что дом, а не этот погреб за бесценок приобретете. Вот я и заглянул к вам: не будем ли сватами?
— Что же вы сватать пришли? Мою хату?
— Зачем мне эта коптильня? Вот ваша десятинка над трактом пригодилась бы мне. Правда, не очень она удобная, вытопчут ее на распутье, да и земелька тоже могла бы лучшей быть, — хитренько охаивает наше самое большое богатство, чтобы сбить цену. — Но, если гноить ее, что–то бог зародит.
— Вы, пока не очерните, до тех пор не купите? — заступается мать за нашу десятину.
— Разве я неправду говорю? — косится дядюшка на мать, коснувшись рукой кармана, спрашивает у отца: — Как вы на это, когда я то?
— Разве вам выгодно к своим девяти знаменитым десятинкам иметь мою, расхристанную?
— Выгодно! Выгодно, Афанасий, для круглого числа! Во всем люблю круглые числа. Даже жену брал только с круглым числом — шестнадцатку. Было бы ей семнадцать лет — не женился бы, — и дядюшка Владимир захихикал, довольный своей остротой.
Я никогда не видел его таким разговорчивым. Он всегда сидит на людях, как колокол безъязыкий, прячет в себе слова, как сокровища в земле. А это, вишь, даже шутить изволил. Вот как кумерция развязала язык. Теперь бы ему, наверно, и тетка Марийка позавидовала.
Я так начинаю сердиться на дядюшку, таким кошусь на него глазом, что даже отец изумленно глянул на меня. А дядюшка Владимир дальше прял свою пряжу, как паук паутину, жалел нас, желал счастья и все расхваливал те края, где люди не имеют затруднения с землей.
— Там середняку нарезают даже по двадцать — двадцать пять десятин, а здесь тяжело сеять, когда незачем пахать.
— Чего бы вам, Владимир, не поехать туда? — отозвалась сквозь слезы мама.
— Мне? — обалдел дядюшка. — Как это? И зачем это мне? Что мы — хуже людей! — но сразу же спохватился, что ляпнул лишнее. — Я, женщина добрая, уже и здесь приспособился к своим недостаткам, к своим десятинкам. Это не та роскошь, когда чернозем на сажень залегает, но без хлеба не оставит. Так будем сватами?
— Вы же говорили, что не имеете за душой ни копейки, — съязвил отец.
— Для вас вытрясу последнее, — расщедрился дядюшка. — Чего не дотрясу — одолжу, на чью–то белую бумагу всю душу заложу. Какую же цену правите за свою десятинку?
— Сто двадцать рублей золотом.
— Что–что?! — притворно не расслышал дядюшка и повернул к отцу заросшее ухо.
— Сто двадцать говорю.
— Сто двадцать! — пришел в ужас дядюшка, развесил губы и выкатил глаза на отца. — Бойтесь, Афанасий, бога и людей. Красная ей цена — шестьдесят рублей, но я вам, по–свойски, наброшу еще десятку. Знайте мою доброту.