Были и другие механизмы, которые служили той же цели, исполняя обязанности рабочих сцены, управляя светом, создавая бутафорию, оборудуя сцену, когда музыка требовала чего-то более особенного, чем фейерверк…
Аппаратура запахов работала в полной гармонии со всеми остальными механизмами, обеспечивая эстетическую синхронность…
Да, были, наконец, и мы — Жюли, я и другие любимцы. Ансамбль. Мы-то и создавали целостность Лебединого озера, потому что наше веселье было бесконечным, потому что музыка сопровождала нас там повсюду. Я говорю, что мы танцевали, но большинству моих читателей это определение не дает понимания того, чем мы занимались. Для среднего Динго танец — некое заранее разученное упражнение, выполняемое в паре с индивидом противоположного пола. Оно дает выход определенного сорта мощному напряжению по одобренным обществом каналам. Когда танцевали мы, в этом не было ничего столь грубо примитивного. Все, что мы делали, все, что мог сделать каждый, становилось элементом танца: наши обеды, наши занятия любовью, наши тайные помыслы и самые глупые шутки. Танец соединял все эти отдельные элементы в эстетическое целое; он приводил к единому знаменателю неупорядоченность жизни, создавая из нее великолепные гобелены. Наш девиз был не «Искусство ради искусства», а «Жизнь ради искусства».
Как мне объяснить это Дингам? Ничто не пропадало зря. Ни слово, ни мысль, ни обмен взглядами. Думаю, именно это важнее всего. Но был в этом и более глубокий смысл. Всему отводилось точное место, совершенно как в музыкальном произведении, сочиненном по правилам, где каждой струне положено звучать в строго определенный момент.
Еще раз возрождалась старая романтическая идея синтеза искусств: та же самая, что вдохновляла Байрейтские фестивали Вагнера и «Русские сезоны» Дягилева. Но Господин Лебединого озера располагал ресурсами для ее реализации, какие тем двоим приходилось искать на ощупь. И его главным и самым необходимым ресурсом были дорогие, горячо любимые любимцы — мы. Он баловал нас, нежил нас, приводил нас в форму. И не только физически (за физическим состоянием любимцев следил даже самый небрежный Господин); еще больше внимания он уделял нашей ментальной доводке. На деле слишком большая острота ума может оказаться недостатком. Господа Папы на Церере и Ганимеде в большей мере развивали интеллект своих любимцев, чем допускал наш Господин. С тем первым поколением любимцев во всем были допущены кое-какие передержки. Поуп где-то говорил о Шекспире, что тот был «необработанным алмазом». Разве не мог бы Шекспир сказать то же самое о Поупе? Важнее, как видите, быть не остроумным, воспитанным или блистательным, но искренним. Мы, любимцы второго поколения, находили стиль наших родителей сухим, чрезмерно интеллектуальным, неприлично ироничным. Нам хотелось упрощать, а поскольку предметом нашего искусства была сама жизнь, мы упрощали себя. Подобно юному Вертеру, мы культивировали в себе предумышленную наивность. Мы не только жизнь делали танцем, но даже самое простенькое выражение — вроде «спасибо» или «с вашего позволения» — мы превращали в своего рода рапсодию.
Это определенно был рай, но что могло не быть раем с Жюли Дарлинг? Очень приятно принадлежать Господину, однако необходимо иметь и подругу — как замечает Гав где-то в «Собачьей жизни».
Что рассказать о ней? Облекать образ Жюли в слова — то же самое, что создавать скульптуру из ртути. В ней не было ничего постоянного, ничего такого, что было бы ей свойственно. Оттенок ее волос менялся ежедневно. Глаза становились голубыми, темно-коричневыми или светло-карими в зависимости от настроения; фигура могла быть гибкой, как у молодой нимфы, либо пышущей здоровьем, словно сошедшей с картины Рубенса. Все зависело от роли, которую она играла.
Прежде всего Жюли была актрисой. Я видел ее танец в большинстве ролей классического репертуара; я был свидетелем ее импровизаций; когда я бывал вместе с ней на Сворке, мне приходилось заглядывать в самые дальние уголки ее завораживающего разума. Я нигде не встречал даже намека на настоящую Жюли — если, конечно, не считать способность к не имевшему границ притворству. В равной мере она была и Джульеттой, и Лукрецией Борджиа; она была Жизелью обоих актов; она была Одеттой и Одилией, черным и белым лебедем одновременно. Она могла стать кем угодно, если так уж получалось. И она была милой.